Александр Невский — страница 8 из 9

ПЕТЛЯ ЗАТЯГИВАЕТСЯ ТУЖЕ

XXXIДОЛГИЕ РУКИ ОРДЫ

Нелегкая доля выпала Елевферию Сбыславичу — сообщить новгородскому вече со степени о решении хана золотоордынского переписать Новгород, обложить десятиной и забрать тамгу — торговую пошлину — себе.

Вечевая площадь так дружно и зычно взревела, что стаи галок, обсевшие церковные купола, вмиг слетели и, даже не кружась, махнули на Софийскую сторону.

— Умрем за святую Софию-у-у! — вопили одни чуть не хором.

— А этого хан не хо-хочет! — потрясали другие изготовленными тут же кукишами.

Елевферию долго рта раскрыть не давали. Посадник Михаил Степанович, находившийся тоже на степени, пытался утихомирить толпу, но народ, напротив, распалялся того более. Самые ближние начали еще и кулаками по степени дубасить, словно это и был сам хан.

Елевферий с посадником переглянулись.

— Пусть проорутся, — сказал Михаил Степанович.

Елевферий не услышал — по движению губ догадался. Кивнул головой: пусть.

У толпы новгородской, когда она едина становилась в порыве своем, тут же свойство дивное являлось — все напоперек управителям творить. Увидев, что умолк посадник и Елевферий сник, толпа мало-помалу успокаиваться стала.

Елевферий взглянул на посадника вопросительно: начинать?

Тот одним взглядом ответил: погоди, не спеши.

Толпе, как рою встревоженному, и это худо.

— Чего в гляделки бавитесь? Отвечайте народу!

— Господа новгородцы, — начал громко Михаил Степанович. — Как бы дружно и звонко мы ни вопили, хана этим не испугаем, разве что ворон на крыло поднимем. Ежели мы откажемся платить гривнами, то может так случиться, что станем платить кровью за наше непослушание. И кровью немалой. Али мало ее пролито нами на заходе?

Толпа слушала вполуха, бурлила сердито, и ясно было — не примет ханскую волю, отвергнет. Татарским численникам, приехавшим с Елевферием и сидящим сейчас на Городище, ничего не останется, как уехать несолоно хлебавши. А великий князь в своей грамоте предупредил посадника:

«… Численников ордынских без числа отпускать нельзя, ибо по уходе их ханская рать пожалует и тогда Новеграду несдобровать. Пожалеют десятину — отдадут и животы свои, как уж было сие на Руси не однажды. А посему, Михаила Степанович, уповаю на твою руку и власть твердую. Все примени, но число дай, пусть не остановят тебя ни поруб, ни виселица».

Прочел посадник грамоту, почесал в затылке, подумал:

«На пергаменте-то число легко просить, а вот как на степени?» А Елевферия спросил:

— Чего ж сам-то Ярославич не приехал?

— Где-то в Муроме, кажись, численников перебили, побежал с дружиной разбираться.

— Ох, кабы у нас тож не стряслось. Народишко на татар вельми зол. Упрутся черные, помяни мое слово.

И «черные» — мизинные уперлись.

— Нет числа поганым! — орали, бушуя вкруг степени.

— Мы не бараны — считаться!

— Что нам князь Александр?! Наш князь — Василий! А Александр пусть татарам хвосты лижет.

— Верна-а! Али мы не вольны в князьях?!

Так ничем и закончилось вече. Впрочем, приговорили, да не то, что посаднику было надобно, — числа татарам не давать. Численников же отпустить с богом.

— Все без пользы, все без пользы, — вздыхал Елевферий. — Что ж численникам говорить? А?

— Ничего, польза есть, — зло щурился посадник. — Самых горластых я высмотрел. Ныне ж ночью в поруб покидаю, собак.

— Не хуже ль будет, Михаил Степанович? — усомнился Елевферий.

— Не хуже. Великий князь в грамоте то же велел, вплоть до виселицы.

Посадник и впрямь время на степени не терял, зорким оком своим высмотрел нескольких горлопанов. Это кожемяка Сысой Нездылов, братья Семен и Нежата Емины и еще кое-кто… Все они на замете у посадника. Ныне ж ночью успокоены будут.

С дюжину добрых молодцев подобрал Михаил Степанович из людей, ему преданных, кто в родстве с ним или в холопстве у него. Сам же и возглавил отряд.

Дабы ворота сами хозяева открывали, придумали ложную бересту с вестью: Сысою, мол, от родителя с выселок, Еминым — от сестры из волости.

У Еминых Семен в воротах в исподнем явился и, хотя навалились на него дружно, успел крикнуть: «Не-жата-а!»

Брат услышал крик придушенный, возню у ворот, схватил меч со стены, выбежал на крыльцо.

— 3-зар-рублю-у! — заорал и кинулся вниз по ступеням.

В темноте оступился и грохнулся вместе с мечом наземь. Растянулся, белея исподним, доброй приметой в ночи для нападающих. Навалились молча и на Нежату, меча отлетевшего найти не дали. Скрутили живо, связали крепко.

И тут посадник промашку дал, о чем заутре пожалел крепко. Дабы не приняли их домашние за разбойников и не подняли крика на всю улицу, показался им, признался, кто он, а Семена, мол, с Нежатой по велению великого князя Александра, как дерзких смутьянов и подстрекателей, в поруб повезет. Для пущего страху прибавил, что-де по приезде великого князя, может статься, и на виселицу попадут неслухи.

С Емиными двумя скоро и довольно легко управились. С Сысоем повозились изрядно. Первых же кинувшихся на него он раскидал, как котят. Сила у кожемяки медвежья, кулак что молот. Кого перекрестил им в темноте, тот до утра очухаться не смог.

Кинулись вторично всем скопом, хватая за все, что ухватить можно, — за руку, ногу, нос, ухо, даже за волосья. Кто-то и за портки уцепился Сысоевы. Тот зарычал, двинул плечами, и опять все, ровно горох, посыпались с него, а один отлетел вместе с портками кожемякиными.

Наг стал Сысой, в чем мать родила, оттого показался нападавшим еще страшнее и неприступнее. В два прыжка достиг воза, стоявшего около, выхватил оглоблю. И дали б стрекача поспешители посадника, если б не догадался Михаил Степанович выхватить меч и, изловчившись, треснуть им Сысоя по темени.

Беспамятного кожемяку связали крепко и разодранные портки натянули, дабы срамоту прикрыть. И тоже в поруб под гридницу городищенскую упрятали, туда же, куда только что Еминых определили.

Уже почивавший князь Василий Александрович, заслыша шум у гридницы, проснулся, встревожился, послал кормильца Ставра узнать, в чем дело.

Тот скоро воротился, рассказал все. Князь Василий успокоился, однако молвил с упреком:

— А ведь мог сказать мне посадник-то. Я ж все-таки князь. Разве б я отказал ему?

А заутре, проснувшись, Василий благодарил ангела-хранителя своего за то, что уберег, не дал вмешаться в дела посадницкие.

Чуть свет ударил колокол вечевой, родня братьев Еминых крикнула со степени, что «посадник ночью, аки тать, повязал лучших мужей, запер в поруб на Городище и грозится выдать их головой великому князю».

Выдача своих в Новгороде издревле почиталась непростительным грехом, и толпа вскричала единым духом:

— На поток Михайлу-у!..

Тысяцкий Жирослав пытался утихомирить народ, остановить кровопролитие, но его никто не слушал. Мизинных людишек хлебом не корми — отдай на поток боярина. А тут приговор вече, чего ж еще ждать?

Вон у дальних, которые ближе к мосту Великому, уже и предводитель сыскался, вскарабкался на чьи-то плечи, орет зычно:

— Братья-а, идем на Михайлу-у!..

— Верно, Александр, веди-и-и…

И заворотились, и побежали к Великому мосту (посадник жил на Софийской стороне). Жирослав поймал какого-то отрока, приказал ему:

— Беги что есть духу к владыке, пусть заборонит посадника.

Да где отроку через мост успеть, когда через него мизинные стадом на поживу топочут. Оттолкнули, оттерли: успеешь.

Какая-то добрая душа предупредила обреченного: «Степаныч, хоронись. Спасайся».

— Я не заяц — посадник, — отвечал гордо Михаил Степанович.

Не мог он — сын героя Ледового побоища Степана Твердиславича — позволить себе струсить, отступить перед черным народишком, опозорить честь семьи знатной.

Так и встретил ворвавшуюся на подворье толпу — стоя гордо на крыльце, супя сердито брови.

Псы бросаются на того, кто бежит, толпе озверевшей тоже убегающий милее: можно догонять, хватать, бить, валить, топтать.

Увидев посадника, гордо и грозно смотрящего сверху на сборище мизинных, толпа остановилась и на какой-то миг оцепенела в изумлении.

Михаил Степанович опытным глазом вмиг определил главного заводилу, спросил громко, с угрозой:

— Что, Александр, и ты в поруб захотел?

Русоволосый Александр, намахавший молотом у наковальни грудь и плечи широкие, понял: в сей миг язык острый нужен, сотни ушей ждут ответа его.

— Нет, Михаил, ныне мы по твою черную душу явились, — сказал громко, не скрывая ликования в голосе.

Толпа взвыла торжествующе: вот, мол, как мы тебя, — но тут же осеклась, пораженная.

Посадник не дрогнул, не попятился, не упал на колени, пощады вымаливая, а, наоборот, шагнул с крыльца навстречу Александру, словно взять его сбираясь.

Ах, если б остался он на крыльце, еще неведомо, чем бы кончился бранный поединок. Может быть, и попятилась бы толпа перед его мужеством и достоинством. Может быть.

Но не привык Михаил Степанович в делах половиниться; раз обещал главному смутьяну поруб, вот и шагнул… Шагнул в толпу, как в воду, и мгновенно исчез в ней. А она забурлила в том месте, заклокотала и скоро расступилась.

Посадник лежал на земле раздавленный, растоптанный, лица не видно, кровавое месиво вместо него.

Умер Михаил Степанович не вскрикнув, не охнув, и эта смерть на миру — гордая и жуткая — поразила убийц. И главный из них кузнец Александр вместо того, чтоб крикнуть «на поток!» и начать разграбление имения посадника, крикнул, вскочив на нижнюю ступеньку крыльца:

— Братья-я, идем на Городище, отверзем порубы!

— На Городище! — подхватила толпа. — Ослобоним наших.

Нет, ни у кого не поднялась рука грабить имение храбрейшего мужа Михаила Степановича — слишком уважали в Новгороде это главное мужское достоинство.

Не зря говорится, вести сорока на хвосте переносит. Еще не явилась толпа на Городище, а уж князь Василий знал — посадник убит, растоптан народом.

И, когда этот самый народ явился на княжье подворье, Василий испугался, решив, что настал его черед.

Стражу у ворот и гридницы смяли. Младшая дружина, кто был оружный, сбилась у сеней, намереваясь живот за князя положить.

Но толпа кружилась у гридницы. Сбили замки с порубов. И с торжествующими воплями взняли над головами освобожденных, кидали их вверх радостно, не смущаясь тем, что все узники были в исподнем, а Сысой обеими руками держал портки, дабы не слетели.

Ликовали мизинные, и было с чего — как славно все по-ихнему устроилось. Надо лишь не робеть и друг за дружку держаться.

Кузнец Александр, вмиг взлетевший на волне возмущения в управители толпы, знал, что железо ковать надо скоро, пока не остыло.

— Айда до князя, братья!

Дружинники заступили дорогу, ощетинились копьями. Александр, поощряемый дышавшей за спиной толпой, сказал, отводя копья, упершиеся в него:

— Не дурите, мужи. Я к князю от всего мира, не со злом, со слезницей.

— Пропустите, пропустите, — зашумела толпа. — Пусть князь услышит нас.

Василий Александрович сидел на стольце бледный, напрягшийся, даже ноги под столец подобрал. Кузнец сразу понял — напуган юноша, но соблюл обычай, поклонился в пояс, коснувшись рукой пола — челом ударил:

— От всего мира прошу, князь, дозволь ослобонить мужей, невинно в поруб брошенных: Сысоя да Семена с Нежатой.

— Конечно, конечно, — сказал Василий. — Выпускайте их.

Он видел, что узники уже выпущены, и был озадачен такой просьбой. Но кузнец знал, что делал; теперь уж никто не сможет в будущем обвинить его в самоуправстве: делал по воле князя.

— Да я и не сажал их туда, — добавил Василий с облегчением.

— Мы знаем, князь, что за правду всегда вступаешься. Оттого мы все в твоей воле и готовы животы за тебя положить.

Василий был в недоумении, он не ожидал такого поворота, взглянул вопросительно на Ставра, тот едва кивнул успокоительно: мол, все идет как надо.

А Александр поклонился опять в пояс и попросил с жаром:

— Пожалуй, князь, выдь к своему народу на крыльцо. А то злые языки наболтали, что-де князь бросил нас, бежал в Суздальщину. Выдь, Василий Александрович, успокой народ.

Они вышли на крыльцо втроем — князь, кормилец и кузнец. И Александр поднял руку, тишины у народа требуя. Толпа притихла, кузнец закричал зычно:

— Господа новгородцы, князь Василий Александрович с нами! Он за нас, слуг его сирых и…

— Люба-а-а!.. — вскричали новгородцы столь громко и дружно, что последних слов Александра уж и не слышно было.

В растерянности пребывал князь Василий, глядя на столь дивное единодушие мизинных людей, которые только что убили, затоптали посадника. А вот ему, князю, хвалы орут. Где были они искренни: там, на подворье Михаила Степановича, или здесь, у крыльца княжьего?

XXXIIГОРЬКОЕ РЕШЕНИЕ

Александр Ярославич сидел на своем стольце хмур и задумчив. Перед ним стоял Юрий Мишинич, только что прискакавший из Новгорода и привезший недобрые вести.

Александра Невского не удивило то, что новгородцы восстали против решения хана, он, пожалуй, предвидел это, но то, что мизинные убили посадника, — тревожило не на шутку. Подобного не было на памяти его.

Но самое главное, что саднило занозой в сердце, — это весть о сыне Василии, вставшем на сторону восставших.

— Может, его принудили как? — спросил князь с надеждой.

— Нет, Александр Ярославич, все творилось по доброй воле. Я сам зрел его, как он стоял на степени с кормильцем и народу обещал татарам не дать в обиду.

— Сопляк, — проворчал князь. — У кого-то на поводу пошел. А Ставра за сие повесить мало, проворонил князя, пес, проворонил.

— Молодо-зелено, — вздохнул сочувственно Юрий.

— Молодость не оправданье для князя, а распутье. По слабости душевной не туда свернул, вот те уже и не князь.

— Може, еще и наладится с Василием Александровичем. С кем не бывает.

— Нет, — твердо сказал князь. — Он знал, что Елевферий мной послан и что слова его — мои слова. А он — им вперекор. Значит, изменил мне, великому князю. Нет ему прощения.

С последними словами Александр пристукнул ладонью по подлокотнику, словно ставя точку, и поднялся.

— Ступай отдыхай, Юрий Мишинич. Поедешь со мной в Новгород. Я сам повезу численников татарских и заставлю новгородцев дать число.

Из сеней великий князь прошел в терем жены Александры Брячиславны — она тоже ждала вестей о старшем сыне. Василий не баловал мать посланиями, если иногда и писал, то лишь отцу.

Посвящать жену в подробности великий князь не хотел, сказал только, что-де Василий, забыв о своем звании, связался с мизинными людишками, что-де придется у него стол отобрать.

— Что ты с ним собираешься делать? — спросила, тая тревогу, жена.

— Пока не ведаю. На месте узнаю, рассужу. Может, это навет на него.

— Разберись, батюшко, разберись. Не забудь, что он первенец наш, хотели еще Жданом назвать.

«Вот и дождался я от этого Ждана радости», — подумал горько князь, а вслух сказал:

— Возьму с собой княжича Дмитрия.

— Неужто на стол садить?

— Там видно будет, может, и посажу.

— Но он же млад еще, батюшко, а в Новгороде, сам знаешь, не стол — гнездо осиное.

— Ништо, мать. У Дмитрия кормилец поумнее Васильевого. А что до годов, то я тож в такие лета наместничал. Как отец говаривал, из трудной младости добрые князья выходят. Пусть и Дмитрий поварится в котле новгородском.

Поздно вечером, уже при свечах, великий князь вызвал к себе Пинещинича. Когда он явился, Александр велел выйти даже своему ближайшему милостнику Светозару.

— Встань за дверью, — приказал он ему, — и никого близко не подпускай, да и сам уши не востри, беседа не про них.

Оставшись наедине с Пинещиничем, князь пригласил:

— Садись, Михайло, к столу поближе. Говорить негромко станем.

Князь долго и внимательно смотрел Пинещиничу в лицо, потом перевел взгляд на огонь свечи.

— Я уеду с численниками в Новгород, ты останешься здесь. Сиди тихо, на улицу без надобности не суйся. Я уверен, что твои земляки-новгородцы упрутся насмерть. Когда я перепробую с ними все, что сумею, и не добьюсь ничего, тогда тайно пришлю тебе человека. Он скажет тебе только одно слово: «Пора». И все. Получив этот мой знак, ты немедленно выезжаешь в Новгород. Встречи со мной не ищи, а по прибытии явись в боярский совет и вели сзывать вече. На вече со степени объявишь, что хан с войском уже на Суздальщине и готовится идти на Новгород ратью, если не получит числа. А дабы верили все, что ты послан ханом, вот тебе пайцза золотая. Покажешь ее, мол, она от хана.

— Но это ж будет ложное посольство, Александр Ярославич, — с укоризной сказал Пинещинич, принимая пайцзу.

— Верно. Ложное. Но говори твое слово, как бы ты поступил? Говори, Михайло, не бойся. Мы одни. Стерплю и поношение моей задумки, если что мудрое умыслишь. Ну?

— Надо попробовать их так уговорить.

— Посадник вон уговаривал, живота лишили. Али не знаешь своих новгородцев… с ослами легче уговориться.

— Тогда, может, войском пригрозить.

— И это будет, Михайло, и войско, и виселица. Все будет. Но тебе ли мне о новгородцах говорить. Им если вожжа под хвост попадет, ништо не страшно. На костер пойдут.

— Но, прости меня, князь, ложное посольство — это же грех великий. Не ты ль сам повторял всегда: не в силе бог, но в правде. А тут велишь мне обмануть весь Новгород.

— Не обмануть, Михайло, не обмануть. Спасти от татарской рати. А что до греха, то я беру его на себя. Вот ты меня правдой ложной укорил, ровно по щеке ударил…

— Прости, великий князь, ежели я…

— Нет, нет, Михайло, спасибо за правду. Но я тебе должен сказать, в чем нынче моя правда. Запомни. В спасении Руси от гибели. Ради этого я любой грех приму, Михайло. Слышишь? Любой. Нарушу все десять заповедей.

— Что ты, что ты, Александр Ярославич, — закрестился испуганно Пинещинич. — Зачем говоришь такое?

— Кому-то ж я должен сказать. Отцу святому нельзя, он от этих заповедей кормится. А тебе, Михайло Пинещинич, в самый раз, ибо именно тебе я доверяю то, о чем никто знать не должен. Слышишь? Никто.

— Слышу, Александр Ярославич. Разве я не понимаю, что в сохранении тайны живот мой.

— Вот и умница, — улыбнулся наконец князь. — И даже если новгородцам взбредет мысль пытать тебя — от них всего ждать можно, — стой на своем и под пытками: послал, мол, хан, и все.

— Ну что ж, — вздохнул Пинещинич. — Раз велишь, створю так.

— Не я велю, Михайло, отчина наша. И пожалуйста, не сбирайся помирать. — Александр дружелюбно толкнул в плечо Пинещинича. — Я надеюсь, что обойдемся без ложного посольства. Слышь? Попробую сам уломать их, заставить число принять. Не все ж там дураки, есть и смысленые.

Когда Пинещинич уходил от великого князя, он окликнул его уже в дверях:

— Учти, Михайло, только ты да я. Никто более. Даже гонец, от меня прискакавший, будет знать лишь одно слово: «пора». И ничего более.

— А если не прискачет или другое слово скажет?

— Слово будет только это. А если не прискачет, значит, я управился сам. Тогда тебе и грешить не надо будет. Будешь чист аки агнец.

Александр улыбнулся и подмигнул дружески Пинещиничу, и у того как-то полегчало на сердце.

XXXIIIКТО ПРАВ, КТО ВИНОВАТ

Посольство татарское, направлявшееся в Новгород с великим князем, возглавлял главный переписчик земли Русской — Бецик-Берке. Он уже был преклонного возраста, но живой и подвижный. Старик лысел с бороды, и, хотя от нее остался крохотный белый кустик, бороду он берег и гордился ею. Принимая важные решения, Бецик-Берке обязательно оглаживал бородку, словно советовался с ней. «Гладящий бороду да не скажет глупости», — говаривал он своим подчиненным.

Александр знал, что Бецик-Берке послан самим великим ханом Мункэ, и поэтому оказывал ему должные почести и уважение. А когда знатный татарин начинал гладить бородку, то великий князь умолкал, дабы внимать мудрым мыслям высокого гостя. Тот вполне ценил такие знаки внимания и за это отвечал русскому князю благорасположением. Именно эта приязнь старика к Александру позволяла последнему избегать столкновения с татарами, когда рать казалась неизбежной. Убийства численников случались довольно часто, и каждое грозило закончиться нашествием Орды. Князю удавалось уговорить главного численника, не без подарков, разумеется, не сообщать о происшедшем великому хану. Тот соглашался, но с условием, чтобы князь сам наказал виновных.

Великий князь считал это большой услугой и всегда щедро одаривал за нее знатного татарина. Он и не догадывался, что у Бецик-Берке была и другая тайная корысть — приручить великого князя к себе и поссорить его с подданными. И это удавалось татарину — очень многие не любили Александра Ярославича, того более и боялись его. Он знал об этой боязни мизинных и не думал разуверять их, потому как не видел другого способа добиваться от них покорности.

Вот и на этот раз, заслышав, что великий князь Александр Ярославич приближается к Новгороду с татарским посольством, насторожились горожане: что-то будет?

За время долгой смуты, с молчаливого согласия князя Василия, добрались новгородцы и до татар-численников, прибывших с Елевферием. Сперва убивали по одному, да тайно ночью, но однажды, когда один татарин отнял кобылу у попа, а тот возопил: «Господа новгородцы, пособите мне на этих злодеев!», избиение началось средь бела дня и сразу перекинулось на Городище. Там в гриднице и жило большинство их. Группа татар, вскочив на коней, пробилась к лесу, но многие полегли под топорами и мечами опьяневших от успеха новгородцев. И дабы совсем не пахло в Новгороде духом поганых, на всякий случай утопили в Волхове Якимку — слугу боярина Юрия Михайловича — сильно смахивавшего обличьем на татарина. И заступа боярина: «Он у меня уже двадцать лет в услужении», — не помогла. Сграбастали Якимку: «Очи косые. Утопить». Пустил пузыри Якимка. Вздохнули с облегчением новгородцы: «Все! Управились. Вот как надо с ними!»

А теперь великий князь едет с татарами. Ясно, не пирогами угощать. Кое-кто зачесал в затылке: однако, худу быть!

— Не трусь, Василий Александрович, — ободрял князя купец Александр. — Весь Новгород за тебя. Не трусь.

— Я не трушу, — отвечал с жалкой улыбкой Василий.

А средь ночи вдруг проснулся в поту холодном. Помстилось, что кони на дворе заржали, отец приехал. Долго лежал с открытыми очами, пытаясь представить, что скажет отцу. Наконец не выдержал, закричал:

— Ставр! Ты слышишь, Ставр?!

— Что стряслось, князь? — явился кормилец со свечой.

— Вели коней седлать. Едем.

— Куда? На ночь-то глядя…

— В Псков, дурак! — взвизгнул Василий и ударил ладонью по коленке. — И не перечь! Слышишь? Иди, седлай!

— Да я что… да я разве… счас велю.

У кормильца у самого на душе непокойно было. Знал — с него первого спросит великий князь за сына, с него. И приказ такой — седлать и ехать в Псков — для него тоже был желанен. «Ускачем подале. А там, глядишь, перекипит великий князь, охолонет. И простит сына, чай, родная кровь. А заодно и меня».

И ускакали. Ночью. Прихватив с собой и дюжину отроков для охраны. Впопыхах о съестном не подумали, и пришлось в пути перебиваться в весях черствым хлебом и квасом перекисшим. Не глянулось князю, но ничего, ел. Брюхо — не мамка, одно — «дай да дай» — и ведает.

Когда великий князь прибыл на Городище и узнал о бегстве сына, стал мрачнее тучи. Понял: раз Василий бежал, значит, действительно виноват перед ним. Вызвал к себе Мишу Стояныча. Тот, пересказав ему события последних дней, напоследок решил смягчить боль отцовскую.

— А с-с к-князя ч-что взять? М-молод. Что д-дули в-в уши, т-то и с-слушал.

— Кто дул в уши Василию?

— В-едомо, Ал-лександр к-кузнец с-со т-товаршци. Вот-т с-с к-кого от-твет с-спраш-шивать н-надо, Яр-рославич.

— Спрошу, — отвечал недобро Александр. — Со всех спрошу.

В тот же вечер по велению великого князя взяты были и брошены в поруб кузнец Александр, братья Емины и еще несколько человек. Взяли и кожемяку Сысоя Нездылова, на этот раз противиться он не стал. Сказали, мол, великий князь велел, он сразу согласился и сам до поруба дошел. Такое покорство зачлось потом Сысою, князь живот оставил ему, лишь ноздри вырвать велел для памятки.

Но арестованных в первые дни не трогали, не до них было. Надо было с татарами дела кончать.

Новым посадником был назначен Михаил Федорович — боярин смелый и крутой. Сим назначением великий князь как бы доказать новгородцам хотел: одного Михайлу убили, другого найду, а станет по-моему.

Увы, на вече, созванном новым посадником, когда численник Бецик-Берке предъявил ханские требования, они с ходу были отвергнуты народом:

— Не хотим числа-а!

— Лепше смерть, чем число!

Возможно, неказистый вид татарина (этакая вошка, ногтем можно придавить) вдохнул в новгородцев новый прилив упрямства, — дескать, хан нам не указ. А может, великому князю досадить решили: ты, мол, нас так, а мы тебе эдак.

Но Бецик-Берке не уговаривать приехал. Видя столь дружный отказ, он сказал со степени:

— Ну что ж, коли волей не хотите, неволей придется. Так и передам хану, а на сем кланяюсь вашему вече великомудрому и отъезжаю.

Новгородцы, привыкшие во всяком деле торговаться, были обескуражены столь скорой уступкой посла. Не повопили по-настоящему, не побранились, и нате вам — «отъезжаю». Разве это разговор? Бецик-Берке и шагу не успел сделать со степени, как тут же взбежал на нее боярин Юрий Михайлович.

— Господа новгородцы! — вскричал, вскинув вверх руку. — Негоже нам посла ханского без подарков провожать.

— Верна-а-а, — поддержало вече.

И едва Бецик-Берке вернулся на Городище, как вскоре были привезены ему богатые подарки — две дюжины соболей, три дюжины бобровых шкур, серебряный кувшин с искусными узорами и новенькая калита, набитая золотыми монетами. Татарин подарками доволен был, оставшись с великим князем наедине, пошутил:

— Еще раз пять на степень подымусь и богаче хана стану. А? Хе-хе-хе.

Потом, посерьезнев, взялся рукой за бородку, предупредил:

— Только ты один знать должен, Ярославич. Еду я не к хану — во Владимир. А ты, если сможешь, управляйся сам с ними. Сможешь?

— Должен смочь, — отвечал Александр хмуро.

— Вот когда сломишь их, позовешь меня. Я с месяц могу подождать. Но учти, Александр, если за месяц не управишься, я буду вынужден звать хана. Ты понимаешь?

— Понимаю, Берке.

— При всей моей любви к тебе, князь, я вызову нашу рать. И тогда от Новгорода останутся одни головешки. Впрочем, ты же ведаешь, что бывает после нашей рати. И еще, я надеюсь, ты примерно накажешь тех людей, которые убивали наших численников.

— Накажу, Берке. Они уже у меня в порубе.

— О-о, как скоро, — удивился Бецик-Берке.

Александр лукавил с татарином. Настоящих убийц вряд ли найдешь, если избивал татар весь город. В порубе сидят главные возмутители, они и сойдут за убийц. Пусть тешится татарин столь скорым возмездием, глядишь, более сроку отпустит для утишения новгородцев.

Так оно и вышло. Перед самым отъездом, видя хмурое озабоченное лицо великого князя, Бецик-Берке смиловался.

— Ладно, Ярославич. Не люблю огорчать тебя. Даю тебе еще один месяц на усмирение народа твоего. И будет всего два месяца.

Он ждал благодарности за эту щедрость. И Александр не стал чиниться:

— Спасибо, Берке. Ты очень великодушен.

Татарин засмеялся, погрозил шутливо пальцем:

— Только с тобой, Ярославич. Только с тобой я великодушие являю. А отчего? Оттого, что люблю тебя.

«От такой любви хоть сам в петлю лезь», — подумал с горечью Александр, но вслух вполне искренне пожелал татарину счастливого пути. Он понимал, что будь на месте Берке другой численник — лучше б не было, а хуже — наверняка.

С Бецик-Берке уехали не все численники, часть из них была оставлена на тот случай, если новгородцы согласятся на число, чтобы можно было сразу приступить к исчислению людей.

Уже на другой день по отъезде послов великий князь велел привести к крыльцу сеней кузнеца Александра. Сам сел наверху на вынесенную лавку. Закованного в цепи кузнеца привели и поставили внизу.

«Экий богатырь, — подумал князь. — И супротивник. Жаль. Вельми жаль».

— Ну что, кузнец, рассказывай, как это ты молодого князя к предательству склонил?

— Я не склонял его, князь. Василий Александрович сам рассудил, за чью правду стоять.

— И за чью же встал?

— Ведомо, за русскую правду, не за татарскую.

Великий князь прищурился недобро, на скулах желваки обозначились, но гнев сдержал, спросил, голоса не повышая:

— А я за какую правду стою?

— Сам знаешь, князь. За татарскую.

«А нагл кузнец-то, нагл. Сам на рожон лезет. Такого нельзя миловать».

— Ну спасибо, кузнец, за честь такую. — Злая усмешка княжий ус шевельнула. — За то, что мутил народ черный и князя Василия на смуту склонил и на измену мне, лишаю живота тебя. Ныне молись, а заутре готов будь.

Александр едва кивнул головой. Стража поволокла кузнеца к порубу, он, оборотившись, закричал:

— Меня повесишь, думаешь, себе славы сыщешь? Нет, князь, позору и бесчестья себе прибавишь. Я там, — кузнец указал на небо, — у всевышнего просить стану погибели тебе. Слышишь, князь? Погибели!

После кощунственных выкриков кузнеца на крыльце долго молчали все. Наконец великий князь оборотился к Светозару, тот с готовностью поймал потемневший взор его.

— Послезавтра поедем в Псков, князя Василия брать. А пока пусть выводят старшего Емина, продолжу суд.

XXXIVНЕ ЗОВИ ОТЦОМ

Светозар вышел на крыльцо и на вопросительный взгляд князя кивнул утвердительно: здесь.

Александр Ярославич, хмурясь, поднялся по скрипучим ступеням и, прежде чем войти в хоромы, сказал Светозару глухим, несколько севшим голосом:

— Никого не впускай. И сам не входи, пока не позову.

— Хорошо, князь. Будь уверен, самого владыку не пущу.

Василий сидел у стола в дальнем переднем углу под иконой божьей матери, когда в светлицу вошел отец. Сын встал поспешно, хотел шагнуть навстречу отцу, но, увидев, как тот остановился посреди горницы, не посмел сделать и шага.

Великий князь стоял и, недобро щуря темные непроницаемые глаза, молчал.

Василий Александрович был в зеленом полукафтане, без броней, без меча. Возможно, сим своим состоянием беззащитным, безоружным хотел умилостивить гнев отца, памятуя русскую поговорку: повинную голову меч не сечет.

Молчание было долгим. В сердце великого князя, клокотавшее всю дорогу от гнева, вошло вдруг горькое чувство обиды на судьбу, так зло подшутившую над ним. Давно ль в стылое, морозное крещенье радовался он рождению своего первенца, пил за это с каким-то забитым, запуганным смердом, дарил его калитой княжеской, искренне желая осчастливить мизинного в такой радостный день.

И вот стоит этот первенец, давно уже муж и князь, стоит, виновный в самом тяжком грехе перед отцом, перед Родиной, в грехе, за который Александр Ярославич еще не прощал никого.

Молчание становилось угрожающим. Ни кровинки уж не осталось в лице Василия Александровича. Он вдруг сделал вперед шаг, словно сломившись, и бесшумно опустился на колени.

— Прости, отец.

— Встань! — негромко сказал великий князь. — Встань! Не позорь звание, возложенное на тебя святой Софией. Ты князь… пока.

Столь же бесшумно поднялся князь Василий, но, видно, дух его был настолько сломлен, что на ногах ему было куда неуютнее, чем на коленях. Здесь надо было глядеть в глаза отцу, уже осудившему сына и приговорившему к чему-то страшному, непоправимому.

Александр прошел к окну, опустился на лавку, загородив свет, падавший через венецианские стекла. Спросил отрывисто:

— Пошто бежал из Новгорода?

— Испугался, — хрипло ответил Василий.

— Испуг не княжье дело. Испуг — пагуба любой рати. Кого испугался?

Василий молчал, Александр переспросил:

— Кого испугался, спрашиваю?

— Тебя, отец…

— Не зови отцом, не о родственном речь. Сейчас я тебе великий князь, у коего ты под рукой должен был быть и поспешителем ему верным. А ты что устроил? Ты на что пошел? Ты под чью дуду запел?

— Но, великий князь, татарове совсем обнаглели, у мизинных последнее отбирать начали, у отца Петрилы кобылу отняли, он и ударь в набат…

Александр хлопнул ладонью по столу, Василий смолк на полуслове.

— Что татарове на Руси творят, не тебе мне на то указывать. Зрю не хуже твоего. Что мизинным сие не по шерсти, давно ведаю. И понимаю. Сердцем понимаю. Но князю помимо сердца надлежит и голову иметь. Али не сказывал я тебе этого? А?

— Сказывал, великий князь.

— Так пошто нарушил мое веление? — повысил голос Александр. — Отвечай! Пошто нарушил? Ты! Ты, князь, мизинных людишек поднял, вместо того чтоб поприжать их. Пошто?

— Я не поднимал их, великий князь. Я только встал за правду.

— Не смей говорить о правде! — опять перебил отец. — Раз бежал, бросив всех, стало быть, мелка твоя правда оказалась, очень скоро в кривду слиняла. Ишь ты, у отца Петрилы кобылу отняли, — усмехнулся зло великий князь. — А того неведомо, что за численниками Орда стоит. Вы их сто перебили за вашу правду, а они придут — всю Русь распнут, на каждый кол по голове русской взденут. Ты думал об этом, князь? Тебя спрашиваю, ты думал об этом?

Василий Александрович поднял глаза на отца, в этом вопросительном «князь» почудилось ему — нет, не прощение, — но какой-то намек на равенство обоих перед отчиной.

— Но ведь не один я так, великий князь. Даниил Романович всех нас старее, а ведь тоже супротив татар ратоборствует.

— Даниилу Романовичу бог судья. Он еще с Калки с ними счеты не свел. Но он-то хоть не с численниками воюет, с ханом. А ты? А вы? Вас судить надо как зажигальников. Слышь, зажигальники вы, и ты в первую голову.

Василий вздрогнул при последних словах, совсем сник, потому как знал, что грозит при таком обвинении. Александр понял состояние Василия, но не жалость шевельнулась в нем — презрение и брезгливость: «И это мой сын. Боже мой, за что, за что ты так наказал меня, дав ему сердце не сокола, но курицы… Что мне в нем, что отчине измордованной от такого князя?»

— Поспешители твои во главе с кузнецом, — заговорил Александр, четко выделяя каждое слово, — повешены мной на торжище новгородском. В чем уведомить тебя спешу. А что ж с тобой створить, главным зачинщиком? А?

— Пр-рости, великий князь, — прошептал дрогнувшим голосом Василий. — Видит бог, не чаял я худого.

— Ты знаешь, предательства я никогда не прощал. И тебе не прощу. Запомни. — Александр поднялся со скамьи, звякнув ножнами меча о лавку, сжал левой рукой рукоять его и, помедлив, продолжал: — Что петли тебе не досталось, то не тебя ради. Нет. То ради покоя великой княгини, что под сердцем тебя вынашивала.

Василий, поняв, что смерти ему не будет, всхлипнув, кинулся было к руке отца, благодарить. Но тот вскинул левую руку перед собой, воскликнул гневно:

— Прочь!

И пошел к двери, опахнув плащом князя Василия. Там, уже у самого выхода, остановился, обернулся вполоборота.

— Отныне княжьего стола тебя лишаю. Завтра под стражей поедешь на Низ в Городец. Если в пути-дороге куда бежать умыслишь, не взыщи, найду — повешу.

Поняв, что это последние отцовы слова, что он сейчас уйдет и уж больше они не увидятся, Василий Александрович сложил умоляюще руки:

— Великий князь, позволь во Владимир к матери забежать, повидаться.

— Нет, — решительно ответил Александр. — Великой княгине рожать скоро, и волновать ее никому не след, даже сыну… бывшему.

И вышел, хлопнув дверью столь сильно, что вспугнутой птахой заметался огонек у иконы божьей матери.

XXXVI ЛОЖНОЕ ПОСОЛЬСТВО

Жестокая расправа над смутьянами хотя и поразила новгородскую чернь, но не сломила ее сопротивления, напротив, озлобила людей того более. И, как всегда бывало в таких случаях, когда возмущение мизинных доходило до края, бояре начинали натягивать вожжи. Ныне была тому еще причина — среди казненных не было ни одного вятшего.

Великий князь сразу почувствовал колебание бояр, когда получил от них приглашение на совет: «Приходи, Александр Ярославич, наставь на путь истинный».

Ну что ж, наставлять так наставлять, чай, не впервой ему. Жаль — ученики нерадивые, уж очень скоро урок забывают.

На боярском совете было непривычно тихо и благопристойно, и Александр понял: струсили вятшие. И ныне все, что говорил великий князь, слушали с таким вниманием, словно сообщал он дива дивные, хотя об этом со степени не раз было сказано: «Не хотите гривнами платить, готовьтесь, — животами».

Кряхтели бояре, переглядывались, ища друг у дружки сочувствия. Оно бы ладно, если б только за себя платить. Кинул гривну татарину, да и все. А то ведь за всех по гривне надо, даже за дите, вчера народившееся, и то гривну подавай. Тьфу, прости, господи! Но и это еще терпимо за своих-то семейных. Куда ни шло. Но холопы! Рабы! За них-то с какой стати калиту развязывать? Иной раб и резаны не стоит, а за него — гривну?! А уж за рабье дите и того тошнее. Этого уж, чтоб в счет не шел, лучше сразу псам на съеденье кинуть.

Вот тут покряхтишь, почешешься. Калита, чай, не бездонная, в ней свои, кровненькие. И что за притча такая: чем в нее больше положишь, тем больше дерут с тебя? То на походы, то на крепости. Ныне вон на хана требуют. Добро мизинному — калиты нет, кун тоже, и забот никаких. А ведь тоже эвон взбулгачились, и никакой управы на них. Ни князь, ни казни утихомирить не могут: не хотят под татар, и все тут.

— А придется мириться, господа, — говорил Александр. — С Ордой нам нужен мир любой ценой.

— А как же с Орденом? — вздохнул Юрий Михайлович. — На какие куны мы станем с ним воевать?

— С Орденом? — переспросил великий князь и, несколько помедлив, сказал: — На Орден я постараюсь татар напустить. Они Орден побьют обязательно. Ныне сильнее татар я не вижу войска. Да-да. И хотя русичам сие слух не ласкает — татары сильнее и нас. Пока. А кто сильнее, тому и дань собирают. Разве это внове вам?

— Так мы ничего, Ярославич, мы б ладно. Но мизинные-то, вишь, как разошлись.

— Ништо. Ежели ваша Софийская сторона решится на счет, то и Торговая никуда не денется. Пошумят пошумят и за ум возьмутся.

Бояре колебались, и великий князь склонял их на число как умел, хотя хорошо понимал, какую вспышку ненависти вызовет это у мизинных против Софийской стороны. Он умышленно шел на эту крайность. Почти год уж бурлит Новгород, убили посадника, своротили с пути князя, добрались до численников. Даже казни, совершенные великим князем, не утишили бунт. Возможно, этот раскол и потасовка между своими отрезвят их наконец?

Александр Ярославич устал уж от всего этого. Ссылка старшего сына ожесточила его. Он не решился оставить среднего, Дмитрия, в этой каше. Пора домой, во Владимир. Надо успокоить великую княгиню. С чьей-то легкой руки пополз слух, что великий князь не пощадил и сына своего, удавив, сунул в мешок и ночью спустил в реку. Находились даже свидетели, видевшие это собственными очами. Не дай бог, дойдет этот слух до великой княгини.

Александр уже жалел, что велел везти Василия тайно, минуя Новгород и Владимир. Он понимал — злой слух пущен его врагами с целью возбудить у мизинных ненависть к великому князю — сыноубийце. Поэтому на боярском совете рассказал об истинной судьбе Василия Александровича: взят под стражу и сослан на Низ, лишен навсегда права наследовать отцу, живет в Городецком монастыре.

Переглядывались бояре в недоумении, шептались: «Это с родным-то сыном эдак. И в летописаниях такого не упоминается. Во, наградил бог великим князем!»

Воротившись с боярского совета на Городище, Александр тут же отправил поспешного течца во Владимир к Михайле Пинещиничу с единственным словом: «Пора». Сам выехал через два дня и ехал кружным путем, дабы не встретиться с Пинещиничем и не возбудить у окружающих каких-либо подозрений.

Пинещинич, как и было договорено, явился в боярский совет, предъявил ханскую пайцзу и оглоушил «вятших» новостью:

— Хан пришел с пятью туменами на Низ, дабы идти и взять на щит Новгород и Псков, если не будут приняты численники.

— Я же говорил, я же говорил! — вскричал Юрий Михайлович. — Допрыгались!

На Остафия Лыкова с испугу икота напала, ничего путного молвить не давала. Через каждое слово «ик» да «ик». Махнули на него рукой: помолчи хоть ты. Остафий в дальний угол забился, дабы не мешать, но и самому все слышать.

Расспрашивали Пинещинича дотошно: «Каков хан?» — «Зверь». — «Везет ли пороки!» — «Везет, и много, не менее сотни. С ними любую крепость за седмицу одолеет».

— Господи, помилуй. Что ж делать, братия?

— Вече… ик… сзы… ик… вать, — не выдержал в углу Лыков.

— А великий князь тоже хорош. Самый пожар, а он во Владимир.

— А что ему здесь делать? Вопли мизинных слушать да свою честь ронять? Спроть татар он все одно не пойдет.

— Дожили, русский князь за татар стоит.

— Вече… ик… сзы… ик, — не унимался Остафий.

Совет был верный, оттого и не шикали на Лыкова.

На вече со степени Пинещинич слово в слово повторил то, что боярам сказал. Зашумела, заволновалась толпа от такой новости.

— А разве Владимир и Суздаль хан не станет на щит брать? — крикнули снизу.

— Не станет, — твердо отвечал Пинещинич. — Потому как и Владимир и Суздаль давно дали число.

И словно искру в толпу уронил.

— А мы не-ет! — взревело несколько глоток.

— Пусть только сунется твой хан!

Но крики ныне не столь дружны, кое-кто под шапкой чешет: кабы и впрямь хан не пожаловал. Колеблющиеся молчат, но видно — немало их.

На степень пробился Миша Стояныч, его не пускали, заведомо зная, что понесет этот заика. Но он прорвался, вскарабкался. Видимо, обозленный тем, что его не пускали, вскричал гневно, тряся головой:

— М-мало в-вас Яр-рославич п-перевешал, пс-сов бешеных!

Толпе накаленной, взбудораженной слова эти — соль на рану. Взревела по-звериному, сотней кулаков затрясла, угрожая. Несколько человек вскочили на ступени степени, стащили Стояныча вниз, словно волной слизнули. И бить начали, свалив под ноги. Топтали, как сноп на току. Дорого заплатил герой Невы за краткую вспышку гнева. Свеи не достали его мечом или сулицей, свои растоптали Мишу в лепешку кровавую.

Посадник чуть глотку не сорвал, требуя расступиться, прекратить избиение. Расступились, когда свершили дело страшное. Увидев, что сделали с Мишей, посадник осатанел, заорал требовательно на толпу, словно она единым существом была:

— Ну-у, скоты! — потряс кулачищем. — Даем число?!

— Даем, — отвечала толпа, поддаваясь обаянию силы, явившейся вдруг в посаднике.

— Даем, — отозвались у церкви Параскевы Пятницы.

— Да-е-ем, — как эхо, откликнулись от Никольской.

Толпа вновь была едина, словно это дух убитого Миши Стояныча растворился в ней и позвал за собой.

XXXVIЧИСЛО

У бондаря Ивашки Якунова семейство немалое. Детей — семеро по лавкам, мал мала меньше, только у горшка с кашей и умели работать. Спасибо, два брата — Яким и Олфим — с ним еще жили, от зари до зари из бондарни не вылазили, бочки да кадушки ладили. Да еще отец их, хоть и старый уж, но с клепками управлялся не хуже молодого, да сам Ивашка. В восемь-то рук славно работалось. Однако все, что нарабатывали они, как в прорву проваливалось. Еще бы, за столом-то в горшок за щами тринадцать ложек тянулось. Едоков многовато было. Старый отец нет-нет да попрекал Ивашку:

— Ты б, сыне, лепше боле кадей ладил, чем энтих чадей. Грянет час, самого съедят.

И накаркал.

Когда провопили на вече «дать число» татарам, понял Ивашка, что ему самое верное — повеситься. Как ни крути — тринадцать гривен взять неоткуда. Разве что продать избу вместе с бондарней и все, что впрок наработано. Поздно вечером, уложив ораву, сидели семьей у печи, не остывшей от дневных трудов. Сидели в темноте, думали, как быть, что делать…

Старуха мать всхлипывала в закуте:

— Хосподи, и что ж ты не прибрал меня ране? Како бы облехченье сыночку мому.

— Помолчи, мать, — осаживал старуху Ивашка, но не из жалости, а оттого, что бередила сокровенное: «В самом деле, померла б, вот гривну бы и скостила нам. Зажилась, старая, чужого веку прихватила».

— А вот Прокша Лагутин своих сынков в весь отправил, дабы схоронились там, пока численники не уедут, — сказал отец. — Може, и нам Якима с Олфимом спровадить куда?

— У Лагутина веска своя, а наши куда денутся? Волкам на закусь? И потом, татаре тож не дураки, увидят, сколь в бондарне наработано, сразу смекнут.

— Эт верно, — вздыхал, почесываясь, отец. — Може, мелюзгу куда деть, пока татаре будут на подворье шарить? А?

— А куда их? В кадки? — рассердился Ивашка и тут же сообразил: «А ведь верно. А если и впрямь в кадки?»

Поперву, обрадовавшись придумке хитрой, решили всех семерых по кадям растолкать, благо наделано их было более дюжины. Потом, пораздумав, поняли — негоже всех прятать. Узрев хозяйку, численники сразу смекнут: рожала баба, а где дети?

Поутру, едва заслыша о татарах, попрятали в кади четверых старших, наказав сидеть мышками и носа не высовывать, пока мать не скличет. В суматохе ожидания Ивашка прикинул в уме, что вместо тринадцати гривен теперь девять насчитают. Но, боже мой, где ж и эти брать?! И в самый последний миг, когда в калитку должны вот-вот татары стукнуть, выскочил трехлетний Мишка на двор, до ветру приспичило мальцу. Ивашка, недолго думая, поймал сынишку, затащил в бондарню, сунул под крайнюю кадь, наказал тихо:

— Нишкни. Татарин услышит, в мешок заберет.

Мишка притих, затаился. Теперь, стало быть, насчитают восемь душ.

Численников явилось двое, и не одни — с сотским. Якуновы растерялись: ведь сотский-то знал, сколько детей у них. Неужто выдаст? Ивашка мигнул отцу, тот скинул шапку перед сотским:

— Добрый день, Давыжа Мишинич, може, глянешь, каку мы те кадь под рожь сгоношили?

Сотский удивился — никакой кади он не заказывал, — но смолчал, слава богу, видимо, догадался о причине столь щедрого подарка.

— За кадь спасибо, соседи, но ныне не о том забота. Все в избу ступайте, вас считать будут.

Численники в зеленых кафтанах, с кривыми саблями на боку в избу первыми прошли. Один из них сел к столу, развернул пергамент, чернильницу бронзовую открыл, достал писало.

— Кто хозяин? Как кличут?

— Это я, — отозвался Ивашка. — Нас всех Якуновыми прозывают. Я, значит, Иван Якунов.

Татарин быстро вписал Ивашку в пергамент, поднял глаза на старика.

— Это твоя отеца?

— Да, да, — подтвердил Ивашка.

Татарин сделал черточку в пергаменте, взглянул на старуху.

— Это наша мать, — опередил его вопрос Ивашка. — А это моя жена… Это братья… Как звать их — надо?

— Не надо. Хозяин есть, и ладно. Остальные палочка пишем, и все.

Пока один татарин писал, второй в это время, словно кошка, ходил по избе, присматриваясь ко всему, прислушиваясь и будто принюхиваясь.

«Неужто догадывается поганый пес? — подумал Ивашка и вдруг увидел на подоконнице (сердце от страха оборвалось!)… ложки, все тринадцать. — Господи, неужто узрел уж?!»

Ивашка подвинулся бочком, чтоб хоть как-то окно заслонить.

Переписав присутствующих, татарин-численник спросил:

— Рабы есть у тебя?

— Рабов нет. Себя б прокормить, где уж нам рабов покупать, — отвечал Ивашка, начиная успокаиваться.

Завороженные писалом, рисовавшим на пергаменте их души, Якуновы не заметили, как исчез из избы второй татарин.

И вдруг со двора донесся душераздирающий визг ребенка. Ивашка опрометью выскочил из избы. За ним бросились остальные. У распахнутых дверей бондарни стоял татарин и, потрясая несчастным Мишкой, как тряпкой, кричал злорадно:

— А эта чья щенка?! А?!

Ребенок, напуганный до полусмерти, визжал и дрыгал ножками.

В два прыжка Ивашка подскочил к колоде, выдернул топор.

— А ну, харя немытая, оставь дите! — гневно крикнул он и со злой решимостью кинулся на татарина.

Все произошло быстро, в какие-то мгновения. Мишка, отброшенный татарином, улетел под плетень, сверкнула сабля, и вот уж Ивашка, подгибая ноги, с коротким стоном повалился наземь. А татарин стоял, держа пред собой обнаженную саблю, по-звериному щерил редкие зубы, как бы спрашивая: кто следующий?

— Убили-и-и! — заголосила Ивашкина жена и побежала к воротам. — Ивашку убили-и-и!..

— Ты что ж натворил? — сказал сотский в растерянности. — Ты ж кормильца убил, окаянный!

— Хватайте этого! — закричал Ивашкин отец, заметив краем глаза, как и стоящий с ним рядом татарин потянулся к эфесу сабли. — Яким, Олфим, хватайте!

Братья навалились на численника, опрокинули навзничь, душить начали. Второй, что убил Ивашку, размахивая саблей, кинулся на выручку товарищу.

И сотский, смекнув, чем это кончится, выхватил меч и встретил им струистую саблю.

— Ку-уда, нехристь!

Нет, сотский не хотел убивать его, он думал лишь заслонить безоружных Якуновых.

Но в это время в ворота ворвались оружные люди, сбежавшиеся на призыв женщины. И татарин, поняв, что это конец, с визгом двинулся им навстречу. Навстречу своей смерти.

Вечером на Городище стало известно — в городе перебито более десяти численников. Избиение началось в Давыжевой сотне и, как огонь, перекинулось на соседние улицы.

Главный численник Касачик разгневанный явился в сени к великому князю, только что воротившемуся из Владимира.

— Кто хозяин города?! — вскричал он. — Ты или чернь?

— Зачем кричишь, Касачик? Делу криком не поможешь. Я сам скорблю о случившемся.

Но Касачик — это не Бецик-Берке, он скор в решениях и неумолим.

— Я немедля отъезжаю к хану, этому городу лишь рать нужна, — заявил он твердо.

— Ну что ж, — вздохнул князь. — Твоя воля. Но давай завтра соберем вече, и ты всем скажешь об этом со степени. Сам.

— Ты хочешь и моей смерти, Александр?

— Нет. На вече тебя никто пальцем не тронет, Касачик. Я отвечаю за твою жизнь.

— В твоей стране никто ни за что не отвечает. Твоей стране нужна железная рука хана.

— Мы уже под этой рукой, Касачик. У меня же ханский ярлык на княженье. Что делать? Кому нравится отдавать? Все брать только любят, и твой народ тоже.

— Мой народ — победитель, — гордо заметил Касачик. — И поэтому берет по праву победителя.

— Верно. Я знаю. Поэтому плачу и Новгород заставлю. Потерпи.

— Но как терпеть? Моих людей убивают.

— Больше не будут убивать.

Великий князь ошибся. Уже на следующее утро у гридницы, где жили численники, было обнаружено два убитых татарина. Кто-то, опьяненный дневными «победами» над численниками, пробрался ночью на Городище и, подкараулив, зарезал еще двух татар.

Александр тут же вызвал к себе посадника с тысяцким Жирославом и, бледнея от гнева, сказал:

— Ставьте сторожей на Городище. Некого? Сами сторожите. Но если убьют хоть одного численника, сниму вам головы. Слышите? Своими головами будете мне отвечать за них.

XXXVIIТЯЖКО ГОСПОДИНУ В ХОЛОПЫ ИДТИ

Господин Великий Новгород бурлил недовольно, не хотелось ему татарский хомут надевать. Но многие уже понимали — не уйти от этого. Вон уж и владыка Далмат с амвона зовет: «Смиримся, братия, ибо всякая власть богом дается». Архиепископу можно смиряться, его татары не облагают данью. Да и не только он — все клобуки освобождены от десятины.

И бояре — вятшие люди — тоже все согласились на число и дань. Одни мизинные, да и то недружно, противятся еще: «Вятшим что? Им есть чем платить. А нам чем? Вот то-то, что головами лишь».

Касачика на вече сопровождала дружина княжья, а когда он взошел на степень, дружинники кольцом окружили ее, зорко следя за новгородцами, дабы никто не посмел вреда знатному татарину сотворить. Им было разрешено убивать на месте всякого, кто злое содеять решится Касачику.

Первым начал говорить посадник Михаил Федорович. Начал с упреков:

— Вы что ж мните, убив численника, Новгороду добрую службу служите? Нет, господа новгородцы, за одного численника их сотня явится, за сотню — тысяча, а там и тьма. У хана терпение не бездонное. Кончится. И тогда горе нам, и бедным и богатым, грядет.

— Но они же первые зачали! — крикнул кто-то из толпы.

— Нет! — перебил зычно посадник. — Их принудили сабли обнажить. Эх, вы, вояки, — в голосе посадника звучало презрение. — Сотней на одного накинулись. Позор вам! Слышите? Позор! Убивцы вы! И запомните: кто уличен будет в убийстве численника, тут же сам живота лишится. Слышите?

По толпе прошел ропот, непонятно какой — то ли осудительный, то ли одобрительный. И посадник объявил громко и раздельно:

— А теперь послушайте, что скажет вам посланец хана Касачик.

— Я прибыл к вам ханским велением, — начал Касачик, — дабы пересчитать вас и данью обложить. Но вы не хотите дать числа нам, да еще и убиваете моих людей. Вот отсюда, со степени, в последний раз спрашиваю: дадите число?

— Дади-им! — закричали новгородцы.

Но еще эхо крика этого не затухло меж церквей, как от краю, что к Торговой площади примыкал, донеслось противное:

— Не-ет числа-а…

Касачик вроде даже обрадовался этому, указал в ту сторону рукой.

— Слыхали? — спросил с издевкой. — Пока все в един голос не дадут числа, считать не буду. А ныне ж отъеду к хану и скажу о вашем непослушании. Сам приедет, сразу послушаетесь.

Касачик оскалился в недоброй ухмылке и пошел со степени.

И он действительно отъехал. На следующий день перед обедом с ужасным скрипом и визгом двинулись кибитки Касачика с Городища. Скрип их хорошо слышен был в Славенском конце.

— А ведь верно, отъехал этот десятиженец, — вздыхали новгородцы. — Будет беда.

— Прискрипит хан, наплачемся.

— И какому дурню «не-ет» орать было надобно?

Вслед за Касачиком и великий князь собрался отъезжать. Посадник, узнав об этом, приехал на Городище, отвел князя в сторону, попросил:

— Александр Ярославич, оставь мне сотню отроков своих. А?

— Что, на своих надежи нет?

— Сам ведаешь, свой на своего худо идет. А твоим отрокам все едино, кого бить. Вели им только меня слушать, и не успеешь до Твери доехать — согласятся все на число как миленькие. Все до единого.

— Ну гляди, Михаил Федорович, для такого дела оставлю тебе отроков. Если согласятся миром на число, шли за мной течца поспешного. Сам вернусь и Касачика уговорю.

Александр не стал расспрашивать, как и чем думает посадник уломать новгородцев; он и сам не любил, когда у него перед серьезной ратью или делом каким кто-нибудь допытывался о его задумках и хитростях. Раз обещал посадник, значит, сделает. Человек он, слава богу, крутой и безбоязненный.

Через день великий князь нагнал Касачика. Ехал тот не спеша, кибитки едва волочились по пням и кочкам. На ночь останавливались, пасли коней, варили сурпу, спали. Днем тоже делали остановки, особенно если попадалась хорошая луговина с доброй травой и близким водопоем.

Такая неспешная езда была на руку Александру. Он не стал обгонять Касачика, тем более что с часу на час ждал течца из Новгорода.

Даже ночью не спалось Александру Ярославичу, сидел у костра, прислушивался к ночным шорохам и писку мышей в траве. Ждал — вот послышится топот копыт. Течца не было.

А днем, когда остановились на обед, нагнал их сам посадник Михаил Федорович с несколькими воинами. Великий князь поднялся ему навстречу. Михаил Федорович шел от коня, поигрывая плетью, и улыбался.

— Уломал? — догадался Александр.

— Уломал, Ярославич. Единым духом теперь орут: согласны на число.

— Ну что ж, идем к Касачику. Скажем ему. Попробуем заворотить его.

— Я привез ему кое-что, заворотит.

У Касачика было десять жен, и каждая имела свою кибитку, и, когда останавливались, кибитки сбивались в кучу, образуя своеобразную веску на колесах, в которую доступ был только хозяину.

Касачика вызвали от младшей жены, был он недоволен вызовом, и Александр уже пожалел о спешке.

— Ну, что случилось? — спросил Касачик, опускаясь на кошму, брошенную в тени берез.

— Можно поворачивать назад, Касачик, — сказал посадник. — Новгород согласился на число.

— А если кто опять «нет» крикнет? — придирался татарин.

— Кто кричал, уже не крикнет, Касачик. — Посадник сделал знак рукой воину, стоявшему у него за спиной.

Тот подал ему небольшой мешок, посадник развязал его и вытряхнул на кошму пять почерневших, сморщенных кусочков мяса.

— Что это? — спросил Касачик.

— Языки тех, кто кричал «нет».

— Хэх, — довольно хмыкнул татарин. — Давно бы так.

Вслед за языками на кошму упала калита, из которой выскользнуло несколько золотых монет.

От вида золота совсем повеселел главный численник. Взял подарок, встряхнул на руке, собрал рассыпавшиеся между языками монеты, ссыпал в калиту.

— Ну что ж, посадник, назад так назад.

Когда они шли от Касачика, Александр, хмурясь, заметил:

— Если эта твоя казнь чернь убедила — хорошо. Но теперь тебе беречься надо, Михаил Федорович, кабы мстить не стали.

— Ничего, я за твоими отроками как за крепостной стеной, Ярославич. И потом, с мизинными чем злее, тем вернее. С добра не понимают.

Уже когда подходили к великокняжескому шатру, Александр Ярославич сказал:

— Раз княжьи отроки тебя хорошо охраняют, то после числа оставлю княжича Дмитрия на Городище наместником, велю ему тебя держаться. Не подведи, Михаил Федорович.

— Будь уверен, Александр Ярославич, — отвечал посадник с готовностью. — Выращу не девицу — воина. Ныне ж на литву в поход возьму.

XXXVIIIОРЕЛ БЕЗ ПРИСТАНИЩА

Королевская корона и обещания папы римского помочь в борьбе с Ордой не спасли Даниила Романовича от поражения. Если когда-то еще со свежими силами он мог противостоять Куремсе и даже выигрывать рати, то с приходом туменов Бурундая все резко изменилось. Дабы не допустить в Галицко-Волынской Руси татарской переписи, Даниил заключил союзы с Литвой, Польшей, Венгрией и даже с Орденом — лютым врагом Александра Ярославича.

На грамоту Александра, в которой великий князь упрекнул Даниила за этот союз, князь галицкий ответил: «… лепше нечистому душу продать, чем под поганых идти».

— Да, — вздохнул Александр Ярославич, прочтя грамоту. — Не хочет под поганых — с ними пойдет Даниил Романович.

И когда подступил Бурундай к Галицко-Волынской Руси, ни один союзник не пришел ей на помощь. Более того, Бурундай прислал грамоту Даниилу: «Если ты мирник мой, то иди со мной на Литву».

И Даниил, отринув свой королевский венец и веру католическую, пошел на своего вчерашнего союзника и даже родственника.

Но даже этот совместный поход, к которому галицкий князь принужден был силой обстоятельств, даже он не спас его крепости от разрушений. Бурундай велел срыть их, сровнять с землей.

— К чему они тебе, — говорил он Даниилу, потягивая кумыс и угощая им князя. — Я с друзьями не воюю, а моих друзей никто не посмеет тронуть. Ныне Литву наказали, на то лето на Польшу пойдем, а там и до Ордена доберемся.

Даниил Романович понимал, что Бурундай «помогает» ему не из дружбы, но из главных интересов Орды — разбивать все противотатарские союзы. Но что делать? Улыбался «другу», пил с ним кумыс, думал с горечью: «Неужто Александр прав — с татарами мир любой ценой нужен? Неужто и впрямь не увидеть нам свободной отчину? Господи, за что ты наслал на нас поганых?»

— О чем думаешь, князь? — лукаво щурясь, спросил Бурундай. — Не о том ли, — мол, зря помогал татарам? А?

— Да нет, что ты, — смутился Даниил от такой прозорливости ордынца.

— Думаешь, думаешь, — уверенно сказал Бурундай, подливая себе еще кумысу. — А зря. Твой сродственник великий князь Александр присылал ко мне посла с просьбой на Товтивила помочь. А ты вот не просишь.

— Я не просил, но зато свой полк под твою руку привел.

— Привел из боязни, Даниил. И не спорь. Из боязни все потерять. Вот Александр, тот мудрее тебя поступил. Он попросил, а ты на рать пошел. А? Ты ратоборствовал за мою корысть, а я твои крепости срыл. А у Александра ни одной не тронул. Отчего бы так? Ты не думал?..

«Хочет поссорить меня с Александром, — подумал Даниил. — Вот оттого и верх всегда берут, ссорят нас, как щенят несмышленых».

— … А оттого, — продолжал нравоучительно Бурундай, — что Александру хан доверяет. Он своего сына не пожалел, когда тот выступил против нас. А ты нашу дружбу на корону сменял.

— Но я же отринул ее.

— Не мои бы тумены, Даниил, ты б и до сих пор королем звался. И не спорь. Корона хоть кому приятна. И я б не отказался, да, вишь, не дают.

Бурундай тихо засмеялся, тряся жирным брюхом.

Даниил понимал, в сколь трудном положении он оказался: княжество его стало беззащитным перед Ордой. Папа римский только щедрыми посулами и пожалованием короны удостоил его. А корона — не полк и даже не меч, татар ею не испугаешь. Стоило прийти Бурундаю — слетела с головы корона, а из сердца и вера католическая. Одно хоть слабое утешение — не с ним одним подобное стряслось.

Князь литовский Миндовг тоже принял и корону и католичество, слабо надеясь хоть этим оградить себя от немецкого Ордена, пользовавшегося особой любовью и поддержкой папы римского.

Но его не спасло это от притязаний ненасытных рыцарей. Ливонские рыцари, объединясь с тевтонами и призвав под свои хоругви еще и датских рыцарей и воинов из покоренных земель, двинулись завоевывать Нижнюю Литву — Жемайтию.

Миндовг отправил папе римскому жалобу на «братьев по вере», идущих на него с мечом и огнем. Но ответа не получил. Для папы литовский князь был вчерашним язычником, а рыцари — любезными детьми и верными слугами святого престола.

Поняв, что он предан высоким святым отцом, Миндовг отбросил корону вместе с крестом и взялся за меч. Этот никогда его не выдавал. Не выдал и на этот раз.

Встретив грозные силы врага у озера Дурбе, Миндовг выехал перед своим полком и сказал: «Братья! Тевтоны пришли к нам — родины нас лишить и чести! Не дадим нашу мать на поругание, но напоим землю родную кровью врага. Слава победителям, позор побежденным!»

С этими словами он выхватил меч из ножен и, подняв над головой, крикнул так, что услышали не только свои, но и тевтонские рыцари:

— Слава-а-а!

— Слава-а-а, — подхватило войско Миндовга и, сверкая щетиной мечей, устремилось за своим князем, уже веря в грядущую победу, уже слыша ее голос в посвисте ветра в ушах.

На полном скаку врезался полк литовцев в рыцарский строй, и сеча началась. В первые же мгновения был зарублен самим Миндовгом магистр ливонского Ордена Бургард, вскоре погиб и маршал тевтонов Генрих Ботель. В обезглавленном рыцарском войске началась паника, и это решило исход сражения.

Думы о Миндовге плохо утишали боль души Даниилу Романовичу, ибо сходство судеб их лишь в одном проявилось — в отречении от католичества и короны, а в главном литовский князь оказался счастливее своего свата и бывшего союзника. Он выиграл рать, сам, без чьей-либо помощи.

А Даниил Романович, гордый и умный русский князь, стал татарским вассалом-голдовником, почти рабом.

Миндовг мог послать к великому князю Александру Ярославичу своих послов и говорить с ним на равных. Даниил Романович не мог этого сделать, не смел, хотя и был в родственных отношениях с владимиро-суздальским гнездом. Не мог из-за того, что в свое время не послушал советов Александра, не внял его предостережениям. И теперь осталось ему слушать ордынского наставника, жирного воеводу Бурундая.

— Зачем тебе крепости, ежели ты мой мирник?..

А что такое князь без крепости? Ворон без гнезда, орел без пристанища.

XXXIXДЛЯ МИРА И СОЮЗА

Литовское посольство было встречено в Новгороде с большим почетом и вниманием. Великий князь принял послов на Городище в своих сенях, украшенных персидскими коврами.

Старший посол, высокий седобородый мужчина, поприветствовав Александра, церемонно передал ему грамоту Миндовга.

Рядом с княжьим стольцом стояли с одной стороны Светозар, с другой — Пинещинич. Последний был призван, дабы переводить беседу, но услуг его не понадобилось — посол хорошо говорил по-русски.

— Великий князь литовский передает великому князю Руси свое искреннее благорасположение и желание быть отныне не врагами, но союзниками, ибо враг у нас един есть.

— Ну и кто же нашим единым врагом является? — на всякий случай спросил Александр, хотя знал, о ком идет речь. Спросил не для себя — для ушей посторонних, которых было немало в сенях. Переговоры от татар не скроешь, так пусть будет ясно всем, кто же этот «един враг» для литовцев и русских.

— Орден немецких рыцарей, великий князь, — отвечал посланец Миндовга. — И хотя ты в свой час и мы недавно побили тех рыцарей знатно, Орден все еще силен, и, дабы покончить с ним, нам над объединиться. Для этого и послан я великим князем литовским. Для мира и союза.

— Ну что ж, — заговорил, помедлив, Александр. — Князь Миндовг прав, мы соседи, а соседям лучше в мире жить и союзе. Но для сего надо забыть нам прежние ссоры и обиды…

Он звал к забвению ссор и обид, а у самого из головы не шли литовские притязания на землю тестя Брячислава Васильковича. Да уж и не притязал, а хозяйничал в Полоцке, на родине жены Александра, вассал Миндовга князь Товтивил. И Смоленск вон, издревле русский город, вот-вот литовским станет. А Витебск уже стал. С этим не так просто смириться.

Но надо. Для мира и объединения надо.

В первый день переговоров в основном говорились приятные речи, но великий князь и посол литовский понимали, что при заключении письменного договора встретятся трудности и разногласия, которые не так легко будет преодолеть. Более того, оба догадывались, на чем столкнутся, и каждый заранее обдумывал свои доводы в споре. Конечно же, Полоцк и Витебск могут стать яблоком раздора. У Александра законное право на Полоцк — земля жены. У Миндовга тоже право — взят в честном бою.

Поздно вечером, когда князь уже ко сну сбирался, пришел Светозар.

— Александр Ярославич, посол литовский просит тебя поговорить с глазу на глаз, без послухов.

— Хорошо, пусть войдет. А ты принеси нам корчагу меду и сыты, ну и брашна какого-нито.

Принял посла князь уже по-домашнему, не чинясь, пригласил к столу, сам сидел в одной рубашке.

Посол был несколько смущен, что застал князя в таком небоевом виде, и не начинал разговора, пока Светозар расставлял на столе посуду, разливал по кубкам мед и сыту. Наконец милостник князя исчез незаметно.

Александр взял кубок с сытой, кивнул послу: бери. Тот взял, сделал глоток для приличия.

— Ты видел, князь, днем о правую руку от меня юного мужа? — спросил он.

— Это белокурый такой?

— Да, да, — закивал обрадованно посол. — Так это сын князя Товтивила Константин. Юноша смелый и мужественный. Он совсем недавно стал князем витебским.

Посол умолк, не зная, как приступить к главному, а князь и не торопил его, смотрел испытующе.

— Так вот, князь Константин пока не имеет княгини.

Александр мгновенно понял, с чем пришел посол, но виду не подал, сказал, улыбнувшись:

— Молод еще. Успеет и княгиней обзавестись.

— Но его княгиня у тебя, князь, — в свою очередь улыбнулся посол.

Александр не стал лукавить, что не понимает, о чем речь.

— Ты о дочери моей?

— Да, да, князь, я имел в виду Евдокию Александровну. Она ни за кого не сговорена?

— Нет еще.

— Вот и прекрасно, — оживился посол и на радостях осушил весь кубок. — Ведь союз наш может стать кровным, князь. Если ты согласишься отдать дочь за Константина, то и Витебск станет для тебя вновь родным городом. А?

Упоминание о Витебске отозвалось болью в сердце Александра. Давно ль там сидел наместником сын Василий? Было ему тогда всего десять. Какие надежды возлагал на отрока, кем видеть хотел! И все прахом… Отлучен, сослан, из сердца выброшен.

Конечно, если Евдокия станет княгиней в Витебске, это действительно укрепит союз с Литвой. Лучшего и придумать нельзя. Но ныне Александр не отрок уж, чувства в узде держать должен. Сказал послу с едва уловимой приязнью:

— Ну что ж, подумаем, посоветуемся, чай, и слово матери-княгини не помешает.

— Конечно, конечно, князь. Сии дела вмиг не решаются, — согласился посол.

Но с женой об этом Александр заговорил лишь на следующий день после заутрени.

— Ну а каков хоть жених-то? — поинтересовалась Александра Брячиславна.

— Да вроде ничего молодец. Впрочем, я не приглядывался — не знал еще, что это мой зять будущий.

— Наверное, надо и Дуне сказать об этом? Пока он на Городище, пусть хоть издали из окошка взглянет на суженого.

— Ну что ж, пусть взглянет, — согласился Александр.

Позвали дочь. Евдокия вошла, поклонилась родителям, взглянула вопросительно.

— Ну что, дитятко, — сказал князь, почувствовав вдруг, как дрогнул голос его. — Ты уж взрослая, пятнадцать минуло. Пора свое гнездо вить, не век же с нами сидеть.

Смутилась княжна, опустила очи долу.

— Как велишь, батюшка, — сказала еле слышно.

Сердце ее заколотилось птахой пойманной, во рту пересохло от волнения, а мысли смешались: «Господи, откуда же отец проведал? Кто сказал ему?»

Евдокия считала себя великой грешницей. Еще бы, с месяц тому на крыльце терема клубки шерсти перебирала с девкой-холопкой, отбирая лучшие для вязки, да и срони один. А тот как живой прыг-скок по ступенькам вниз и покатился по земле. И нате вам, прямо в ноги добру молодцу, шедшему мимо в княжьи сени. Тот наклонился, поднял клубок, улыбнулся широко:

— Ну вот, Евдокия Александровна, ты сама себе суженого выбрала.

Девка хихикнула, княжна смутилась, залилась румянцем, не зная, шутит тот или всерьез молвит.

А молодец поднялся по ступеням, опустил клубок в корзинку, стоявшую у ног Евдокии.

— Меня Добромыслом зовут, княжна. Что надо — вели, от чистого сердца исполню.

— Ничего не надо. Спасибо, — прошептала Евдокия, страстно желая и боясь взглянуть в лицо молодцу. Так и не взглянула вблизи, не осмелилась, но сердцем почуяла — красавец. Высок, силен, от одной близости его голова кружится.

С того дня потеряла покой княжна. Все о Добромысле думала, украдкой искала взглядом на подворье. А он, попадаясь на глаза ей, улыбался ласково, кивал головой дружески. Она не знала, кто он, спросить кого — думать не смела, но догадывалась, кажется, из гриди отцовой.

А однажды, сидя на крыльце, услышала тихий голос его:

— Здравствуй, Евдркия Александровна.

Обернулась, а он стоит у нижней ступеньки, смотрит на нее нежно и спрашивает:

— Что ж клубок мне не скатишь вдругорядь? Али не мил я тебе?

Княжна кусала губы, не зная, что ответить, а он не уходил, ждал хоть словца от нее.

— Здравствуй, Добромысл, — нашлась наконец княжна. — Не стой здесь, не дай бог увидит кто. Что подумают?

— А ты прикажи мне, что сделать для тебя. Тогда никто ничего не подумает. А я стану служить тебе да любоваться тобой, Евдокия Александровна. Ты мне сердце ровно стрелой уклюнула.

От последних слов закружилась голова у княжны, сказала, едва слезы сдерживая:

— Иди, Добромысл, иди. Я не знаю, что приказать тебе… Я подумаю.

И понял Добромысл, что и она любит. Этим «я подумаю» все сказано было.

— Эх, Евдокия Александровна, — сказал он, хватаясь за шапку. — Да я теперь… да за тебя теперь…

И когда отец заговорил о женитьбе, она подумала, что он каким-то образом узнал о ее любви и решил выдать за Добромысла. «Господи, неужели сам Добромысл сказал об этом отцу?»

— Ну а что ж ты не спрашиваешь о женихе? — поинтересовался великий князь. — Ты вовек не угадаешь, кто он.

«Ах, батюшка, прости меня, но мы уж давно знакомы», — так думала Евдокия, не имея сил что-то вслух вымолвить.

— А жених-то ныне здесь, на Городище, — продолжал отец.

«Господи, он, он!..»

— … Это витебский князь Константин. Славный воин…

— Кто? Кто? — вспыхнула княжна, услыхав не то, чего ждала в нетерпении. — Какой князь? Какой Константин?

Александр нахмурился — догадался, что дочь кого-то полюбила. Взглянул на жену недовольно: прохлопала, проморгала. Но гнев сдержал, спросил даже с участьем:

— А за кого б ты хотела, Дуня?

Княжна взглянула в глаза отцу и поняла: имени называть нельзя, Добромыслу несдобровать.

— За кого велишь, батюшка.

— Велю за князя литовского Константина, дитятко.

Александр увидел, как сникла дочь, ровно сломилась. Жалко ее стало. Подошел, погладил по голове:

— Что делать, Евдокия? Мы не вольны в этом, нам об отчине наперво думать надо. А если ты станешь княгиней литовской, у Руси хоть на заходе мир установится. Об отчине думай, дитятко, об отчине. Не забывай, что ты из княжьего гнезда, зри с выси, не с земли. С выси, дитятко.

И тут хлынули у Евдокии слезы. Крупные, с горошину. Размякло сердце у отца, прижал маленькую головку к груди, гладил осторожно, утешал:

— Не надо, Дуня, не надо. Я видел его, красивый… полюбишь такого, вот увидишь.

А в мыслях шевелилось недоброе: «Узнаю, из-за кого она… кто своротил ее, повешу сукина сына».

XLНАБАТ НАД СУЗДАЛЬЩИНОЙ

В ответ на литовское посольство Александр направил к Миндовгу свое во главе с Мишей Пинещиничем, дав ему большие полномочия, вплоть до подписания мирного или военного договора.

Великий князь радовался: наконец-то утихнет заходнее порубежье. Несть числа загонам, набегавшим оттуда. Сколько пролито крови, погублено людей. Даже его брат Михаил Хоробрит пал от руки литовского воина. Не без греха и сам Александр Ярославич, лично зарубивший восемь князей литовских.

Но прочь счеты, ныне приспела пора строить мир и союз, и надо не упускать эту возможность. Пусть и дочь Евдокия послужит этому. А то, что слезы льет, не беда. Девичьи слезы — роса.

Беспокоила Орда: как-то она отнесется к этому союзу? Эвон каково пришлось Даниилу Романовичу за союз с Миндовгом, небось теперь локти кусает. Да уж поздно. Города срыты, сам в услужении у Бурундая.

Впрочем, там союз был против Сарая. А ныне другое. Однако на всякий случай Александр послал в Орду гонца с грамотой, в которой объяснял хану цели нового союза. Объяснял просто: «… дабы противостоять немецкому Ордену».

Он был убежден — хан поверит ему. Слишком дорого Александр заплатил за такое доверие.

Князь наказал Пинещиничу закинуть перед Миндовгом словцо за Полоцк: как-никак после смерти тестя город его должен быть. Жена, узнав об этом, пыталась отговорить:

— Полно, Александр. Мало тебе хлопот с числом было в Новгороде и Пскове, хочешь еще и Полоцк дать татарам считать. Пусть сидит там Товтивил, тем паче он родней отныне становится.

— Нет, мать, чем более земли у князя, тем сильнее он. Да и Полоцк не сравнишь с Новгородом: тот слуга, этот господин. А господин завсе долго чванится.

Миндовг, сильно возжелавший союза с Русью, не стал отвергать напрочь просьбу Александра, а решил мудро и просто — отдать под его высокую руку Товтивила и Константина с их дружинами. И все. О городах ни слова; умный поймет — раз Товтивил, значит и Полоцк, раз Константин — значит и Витебск.

Александр вполне оценил эту щедрую уступку: пока мы с тобой в союзе, мои вассалы — твои вассалы, но стоит ухудшиться отношениям, тогда не взыщи. Ну что ж, и на том спасибо. Так, пожалуй, даже и лучше: татары не заставят численников туда везти.

Пинещинич привез и подписанный самим Миндовгом договор о совместном походе на Орден, по которому, сразу же по окончании жатвы, Александру, имея под рукой помимо своих дружин еще и Товтивила с Константином, необходимо было выступить на Дерпт и взять его на щит. Миндовг же в это время идет на Венден. Два одновременных сильных удара сломят Орден, поставят рыцарей на колени.

Прочтя привезенный Пинещиничем договор и выслушав его рассказ о переговорах, Александр Ярославич заметил:

— Мудр Миндовг, вельми мудр. С таким в союзе быть и приятно и поучительно. А где мы встретиться с ним должны?

— Под Венденом, если возьмем Дерпт.

— А если не возьмем?

— Если не возьмем, он сам на помощь придет, — отвечал Пинещинич. — Главное, сказал он, ударить в одно время, дабы не дать Ордену отбиваться поочередно.

— Мудр Миндовг, — повторил Александр. — И того ради не подведу его, возьму Дерпт на щит за седмицу.

— Но там три стены, — напомнил осторожно Пинещинич.

— Ну и что? Разве наука татарская нам не пошла впрок? Установим пороки, прошибем и стены.

Великий князь тут же распорядился строить пороки по типу татарских, сам сделал чертежи их (не зря же трижды в Орде побывал), разъяснил все мастерам. Те начали ладить.

А тем временем близилась свадьба Константина и Евдокии. Тайный сговор сменился явным. От Константина прибыли сваты, а за ними и он сам пожаловал. Хотели обвенчать молодых в Витебске, но великая княгиня уговорила венчать в Новгороде, потому как в Витебск не могла ехать из-за маленького сына Даниила, которого не хотела доверять попечению кормилиц. Всякая мать, даже и княгиня, лучше знает, что ее дитю нужно.

Родня жениха согласилась на венчанье в Новгороде (как не уважить великую княгиню), но свадебный пир был выговорен в Витебске. Поехал туда из родни невесты лишь отец Александр Ярославич, да и то с неохотой: не до пиров ему было.

Надо готовиться к походу на Дерпт, да и на сердце отчего-то было сумно, тревожно. Отчего? Понять не мог, но знал — не к добру оно ноет.

И не обманулся.

Уже на второй день, когда начался пир, далеко, через много голов, там, у двери, почудилось великому князю — стоит белый как лунь человек знаемый.

«Господи, уж не Миша ли Звонец? — встревожился Александр и на всякий случай перекрестился: — Свят, свят…»

Даже головой потряс: не с медов ли помстилось. Но человек стоял, за стол не садился и не уходил из сеней. Ясно было, ждал кого-то или высматривал.

Александр решительно поднялся из-за стола. Товтивил спросил, взяв его за рукав:

— Ты куда, сват?

— Течец ко мне, и, кажись, с вестью худой.

Взгляд у Миши, как у пса, побитого за шкоду: по одному этому великий князь догадался — какая-то беда на Суздальщине. И немалая. Не мог Звонец из-за пустяка в такую даль скакать.

— Что ж за стол не садишься? — спросил Александр, подойдя к Звонцу.

— Не до пиров мне, Ярославич, в мои годы, да и тебе, видать, тож.

Князь прошел мимо течца в дверь, Миша последовал за ним, понимая, что тот не хочет говорить в гуле и шуме.

Спустились с крыльца, прошли под дуб развесистый, князь опустился на лавочку. Звонец не посмел сесть, стоял.

— Ну говори, ирод. Не томи.

— Беда, Александр Ярославич, на Суздальщине. Черный народишко поднялся, всех баскаков перебили.

Александр порывисто вскочил, схватил Мишу за грудки, притянул к себе.

— Что мелешь, пес? — выдохнул в лицо ему. — Как всех?! — Но тут же, поняв нелепость своей вспышки, отпустил течца, опять сел на лавочку.

Миша, оправляя смятый рукой князя ворот кафтана, говорил негромко:

— Баскаки-откупщики совесть потеряли. Все из народа выдавили, мало показалось, стали в рабство угонять. Ну тут русичи и ударь в набат. Да ровно сговорились, во всех городах почти в един день загудело.

«Раз в един день, значит заговор», — подумал отрешенно Александр, все еще не могший объять мыслью несчастье, свалившееся на его плечи.

— … В Ростове ворвались в сени к князю Глебу Васильковичу, — продолжал свой рассказ Звонец, — жену его, татарку Неврюевну, убить хотели, да, слава богу, не нашли. Князь Глеб спрятал ее в тайнике. В Ярославле вместе с баскаками растерзали и русичей, служивших им. Во Владимире баскаки к митрополиту кинулись, думали — защитит. Куда там, и из алтаря всех повыволокли, глаголя владыке, что-де святой престол нехристей сам извергает…

Миша кончил. Князь молчал. Потом кивнул Звонцу: садись рядом. Тот опустился на лавочку, она скрипнула жалобно.

Долго сидели так. От сеней доносились песни застольные, звон гуслей, топот ног пляшущих. Наконец князь шевельнулся, повернул лицо к Мише, щурясь, взглянул течцу в самые зрачки.

— Вот, Миша, кабы все князья вот так же, как черные, в един день, в едину душу, татарам бы и карачун пришел. А?

— Може, и так, Ярославич, — уклончиво отвечал Миша, не смея осуждать князей, возле которых всю жизнь в милостниках проходил, которым перечить давно был отучен.

На крыльцо сеней вышел Товтивил, направился к ним под дуб. Миша поднялся, уступая место князю.

— Что случилось, сват?

— Худо, князь Товтивил. Придется без меня вам догуливать. Немедля скачу во Владимир. Баскаков перебили, кабы Орда не пришла.

— Да, с Ордой шутки плохи, на себе испытал, — сказал Товтивил, опускаясь рядом на лавочку. — Как же теперь с нашим походом?

— Поход на Орден будет, даже без меня. Заеду в Тверь к Ярославу, он вместо меня поведет вас.

— Ярослав — не Александр, — усмехнулся Товтивил.

Но князь не принял шутки, напротив, нахмурился.

— Все равно наш корень. И потом, новгородцев поведут посадник Михаил Федорович с тысяцким Жирославом, воины добрые.

— Когда думаешь выезжать?

— Сей же час. Попрощаюсь с молодыми, и в путь.

— Но мой конь… — сказал Миша Звонец, — передохнуть бы ему.

— Коня свежего дадут. Товтивил, прикажи самого лучшего выбрать.

— Хорошо, Ярославич, но все же, может, с утра, куда ж на ночь глядя?

— Нет, нет. Мне еще в Новгород заезжать, распорядиться. Каждый час дорог.

XLIКНЯЗЬ ЕДЕТ ПО РУСИ

Впервые в жизни Александр Ярославич скакал все дале и дале от ратного поля. И хотя он в подробностях рассказал брату Ярославу, как и что надо делать в походе, как осадить крепость, как пробивать пороками стены, его не оставляло чувство беспокойства и вины перед союзником. Да и перед собой было неловко, словно он и впрямь бежал рати.

Но что делать? В княжествах, подвластных ему, случилось страшное и непоправимое — народ восстал против откупщиков-бесерменов и перебил их. Чем ответит на это Золотая Орда вкупе с ханом Берке? Что предпримет великий хан Хубилай? Ведь это его, Хубилая, ставленники, и эти откупы его же затея. Сразу же после исчисления народа русского великий хан стал продавать право сбора дани на Руси богатым мусульманам — «бесерменам», избавляя тем самым себя от лишних хлопот.

Купивший такое право — откупщик начинал столь рьяно выколачивать дань из народа, что очень скоро превращал людей в нищих. Обнищавшему не только нечем было платить, но и есть было нечего. Откупщик давал в рост деньги, а поскольку должник не мог рассчитаться, то незамедлительно продавался в рабство. Такой откровенный и беззастенчивый грабеж покоренной страны не мог продолжаться долго.

И грянул на Суздальщине набат, поднявший весь черный измученный народ на бесерменов. Но волна возмущения сколь быстро взметнулась, столь скоро и погасла, уничтожив насильников.

И, когда великий князь въехал в свой стольный город Владимир, все было тихо и мирно. Копошились под плетнями куры, мычали телята, бегали голопузые ребятишки, тащились в гору телеги на торг. Александру, не однажды видевшему возмущение мизинных с набатом, пожарами и резней, такая тишь была в диво. Он косился вопросительно на Мишу Звонца, ехавшего рядом. Тот, догадываясь, о чем думает князь, оправдывался:

— Сам дивлюсь, Ярославич.

Явилась слабая надежда: «Может, обошлось все, может, Миша приврал со страху».

Но и эта надежда вскоре сгасла. Сразу по приезде отправился Александр под благословение митрополита Кирилла, и тот подтвердил: да, все было именно так, с набатом и полным истреблением баскаков-откупщиков.

Дабы хоть как-то отвлечь Александра от мрачных дум, Кирилл, улыбаясь, сообщил:

— Сказывают, один из них в Угличе уцелел. И как, думаешь? Попросился, чтоб окрестили его перед смертью. Ну, русичи уважили, мол, как откажешь казнимому. Окрестили поганого. А там и смекнули: грех единоверца губить неоружного. И отпустили живого.

Видя, что Александр не склонен к шуткам, Кирилл спросил:

— Что думаешь деять, сын мой? Не мстить, надеюсь?

— О какой мести молвишь, владыка? И кому? Смерду замордованному? У меня ныне одно в мыслях — отвести рать татарскую от Руси. Татары сию резню так не оставят.

— Кто знает, кто знает, — вздохнул митрополит и открыл ларец, стоявший на столе. — Вот прочти-ка, сын мой, что мне епископ Митрофан из Орды пишет в грамоте.

Год назад стараниями великого князя и митрополита была основана в Сарае православная епархия, куда епископом рукоположен был Митрофан. Не столь его чина ради, сколь ради отменного знания татарского языка и обычаев, а также ума недюжинного, природной смекалки и умения разобраться в придворных веяниях и даже замыслах царственных азиатов.

— Чти, мой сын, то, что я ногтем отчеркнул, — сказал митрополит, подсовывая князю грамоту. — Остальное наших треб касаемо.

Митрофан писал: «… А великий хан Хубилай перебрался ныне со двором еще далее — в страну Китайскую. И хан Берке сбирается от него отложиться, не по душе ему, что дань русская мимо его носа в Пекин течет…»

— Смекаешь, сын мой, — заговорил митрополит, заметив, что Александр прочел отчеркнутое, — смекаешь, куда клонится? Хубилаю за эти смертоубийства надо рать на нас слать. Далеко. Повелит хану Берке, тот у Руси под боком. Но послушает ли его Берке?

— Ты хочешь сказать, владыка, что для Берке эта резня выгодна?

— Разумеется, сын мой. Ведомо, вслух он так не скажет, но в душе, я уверен, он рад случившемуся. Хотя и может пойти ратью, дабы пограбить и ополониться.

— Что грабить у нас? Откупщики все повытрясли.

— Вот и я днями Митрофану грамоту отослал, что-де оголена Русь вконец, дабы мысль эту он вбил в башку ханскую.

— О-о, святой отец, — улыбнулся наконец Александр с облегчением. — Как и благодарить мне тебя, не ведаю.

— Благодари не меня, сын мой, — всевышнего. Ибо он и мыслями и деяниями нашими володеет. А дело твое ныне одно — ждать. Наберись терпения, сын мой. Мню я, позовет тебя Берке в Орду, вот и жди и сердцем укрепляйся на прю с ним.

— Сидеть и ждать не могу, владыка. Поеду в Переяславль, в Ростов, посмотрю, что там натворили русичи.

— Езжай, сын мой, езжай, управляйся с землей своей, а я буду молиться за твое благополучие. Коли что из Орды будет, велю сыскать тебя.

— Токмо не посылай Мишу Звонца, владыка.

— Что так?

— Да уж стар он, да и несладко ему худые вести мне возить. Пусть отдыхает.

Первым делом направился Александр Ярославич в родной Переяславль. Ехал дорогой, знакомой с детства, было и грустно и сладко на душе от воспоминаний. На полях, отливая золотом соломы, высились копны снопов, прямо из-под копыт выпархивали выводки жировавших перепелок и медленно тянули над землей, словно маня за собой ловчего. Ловы! Господи, когда ж это было? Кажись, сто лет не держал он на руке ястреба, не истягивал тугую тетиву лука, не пускал стрелу каленую вслед лениво летящей птице. Все минуло, кануло безвозвратно и уж кажется сном далеким и счастливым.

Ах, отрочество, сколь прекрасно ты с высоты преклонных лет! И радостно, что озарило ты ранние годы, и грустно, что было мимолетно, как весенняя радуга.

Переяславль встретил своего повелителя настороженно, народ не знал, с чем пожаловал великий князь. За недавнюю расправу над баскаками ждали грозы княжьей. Кое-кто наладился в леса бежать.

И вдруг слух на торге, что-де великий князь заказал молебен в Преображенском соборе, дабы всевышний поспешествовал русскому полку в ратоборстве с тевтонами. В тот день народу привалило к собору тьма, но внутрь попали лишь именитые. Остальные молились на улице, слушая доносившееся из собора пение.

Сорока на хвосте унесла в Ростов, в Углич, Ярославль и далее весть, что-де великий князь с миром и молитвой по Руси едет, дары принимает, судит по справедливости, а о бесерменах убиенных и не поминает, словно их и не было.

И уж Ростов принимал дорогого гостя с великой приязнью, с хоругвями, с колокольным звоном, как победителя. Князья Борис и Глеб закатили пир в честь такого события.

Что двигало Александром Ярославичем в этой поездке по родной земле? Желание ли увидеть своими глазами, что натворили баскаки? Или предчувствие скорого конца гнало его по Руси — взглянуть последний раз на ее измученный лик, укрепиться сердцем к предстоящей встрече с ханом. Кто знает? Поди угадай…

XLIIПЛОДЫ ПОБЕДЫ

Едва ль не в один день явились два течца во Владимир, явились с разных сторон и с разными вестями.

Первым прискакал течец из Новгорода с доброй вестью: побитые Миндовгом и русским полком рыцари алкают мира, прислали посольство на Городище. Посадник и наместник Дмитрий, которому только что девять лет минуло, звали великого князя: «… Приезжай ряд с латинянами чинить, дабы победе нашей славное окончание утвердить».

Второй посланец, уже знакомый Каир-Бек, явился из Орды.

— Хан Берке зовет тебя, князь.

А за щедрый подарок разъяснил:

— Шибко сердится на тебя хан. Шибко, Александр.

Александр и без него знал — не на пир зовут, может, на смерть даже. А потому решил съездить сначала в Новгород, нельзя было упускать плоды победы.

Орда подождет. Семь бед — один ответ. Но Каир-бек не хотел ждать, грозился один воротиться, если великий князь немедленно не отправится с ним.

Ну, с Каир-беком Александр знал как управиться. Назначил ему за каждый день просрочки по золотому и спокойно выехал в Новгород.

Получив возможность озолотиться, Каир-Бек сказал на прощанье:

— Я твой друг, князь. Можешь ездить сколько хочешь. Каир-бек друга хоть до лета ждать будет.

— Ох, и бестия ты, Каир-бек, — усмехнулся князь. — Гдe ж я столько золота возьму.

Но тот не обиделся, напротив, захохотал раскатисто:

— Бестия — друг, тоже ладно, князь.

На Городище с особым нетерпением встретил его сын Дмитрий. Захлебываясь от радости и гордости, он рассказывал отцу о своем первом походе и рати, рассказывал так, словно отец никогда не бывал в бою.

Александр, вполне понимая душевное состояние отрока, слушал внимательно, не перебивая даже подробные разъяснения, как надо стрелять из пороков, какие закладывать камни, как лезть на стену крепости и, наконец, как поражать врага.

— Вот так мы взяли на щит злокозненный Дерпт, — закончил свой рассказ Дмитрий.

— Ну что ж, молодец, сын, — похвалил его Александр. — Ты счастливее меня. Мне впервые довелось ратоборствовать в четырнадцать лет, тебе же в девять. Молодец! Я рад за тебя.

Конечно, он догадывался, как мог «ратоборствовать» отрок, но для него важно было, что княжич все видел, все понял и усвоил урок накрепко. Поэтому, встретившись с посадником, Александр Ярославич после приветствий и поздравлений сказал:

— А за сына спасибо, Михаил Федорович. Наставил ты его славно. — И, улыбнувшись, добавил: — Хоть ныне полк ему давай.

— Не деву растим, но мужа, — отвечал спокойно посадник. — И князя для дел грядущих. А Новгород издревле в добрых князьях нуждался.

— Не в добрых, Михаил Федорович но сильных, — поправил Александр Ярославич.

— Все едино. Добрый молодец слаб не бывает. Намек посадника на то, что Дмитрию грядет стол новгородский был приятен великому князю. Кто ж не печется о чаде своем.

И хотя поход был не совсем удачен — встреча с Миндовгом русского полка не состоялась из-за опоздания последнего — плоды победы были налицо в Новгород явились послы Немецкой, Любецкой и Готской земель. Явились просить мира.

Каково же было удивление Александра Ярославича когда он узнал в немце, возглавлявшем посольство, Карла Шиворда. Того самого Шиворда, с кем двадцать лет назад после Ледовой рати заключал мир «нафечно». Годы мало изменили его, поседела лишь голова, да малость в теле подусох.

И опять, как и в прошлый раз, Шиворд жарко восклицал:

— Дофольно лить крофь наша матка, надо строиль мир князь!

— Конечно, навечно? — не удержался Александр от ехидною вопроса, воспользовавшись паузой в речи посла.

От Шиворда не ускользнул насмешливый тон князя но он сделал вид, что не заметил насмешки, отвечал торжественно:

— Софершенный истина молфишь, князь. Мир, мир нафечно.

И далее во время переговоров, сколь ни пытался Александр подловить немца на шутку, он не поддавался словно это и не ему говорилось.

Лишь после, вечером когда сели вместе за трапезу да выпили по чарке-другой за «фечный мир», Карл Шиворд стал плакаться русскому князю:

— Ах. Александр Ярослафич, разфе я не понимайт сфой глупы фид. Фсе понимай. Но кто я, Карл Шифорд? Маленький пешка. Мой дело гофоритъ. Уфы, гофорить токмо. И тогда, дафно, и ныне я искренне ферил и ферю — нам только мир нужен. Меч тебе и нам несет горе и слезы, а мир — здорофый торговля и процфетаний.

— Не обижайся, Карл, — утешал Александр посла, подливая ему меда. — Но мне тоже несладко лишь говорить о мире, а меж тем мечи ковать.

— Ферно, ферно, Ярослафич, молфишь, — соглашался Шиворд. — Я лучше других знайт, сколь ты прифержен миру, но я не есть гроссмейстер Ордена, я фсего лишь посол. Мне сказали — прифези мир, и я его прифезу.

Великий князь спешил, и поэтому договорная грамота — «Докончанье» — была очень скоро составлена и подписана присутствующими.

«Я, князь Александр, и сын мой Дмитрий с посадником Михаилом, и с тысяцким Жирославом, и со всеми новгородцами докончахом мир с послом немецким Шивордом, и с любецким послом Тидриком, и с гоцким послом Олостеном, и со всем латынским языком…» — так начиналась договорная грамота, в которой были подробно изложены условия мира.

«Докончанье» широко открывало пути для обоюдной торговли, брало под защиту купцов всех сторон, их товары, дворы, определяло размеры пошлины.

«Докончанье» вводило в силу старый немецко-латинско-готский договор с Новгородом, заключенный еще во времена Всеволода Большое Гнездо — деда Александрова.

«… А се старая наша Правда и грамота, на чем целовали отцы ваши и наши крест. А иной грамоты у нас нетути, ни тайной, ни явной. На том и крест целуем».

Так заканчивалось «Докончанье», и далее шли печати и подписи всех сторон, оговоренных в нем. Полную силу оно должно было приобрести после утверждения вече. Но Александр Ярославич не стал ждать и уже на следующий день собрался в дорогу.

Было и еще одно дело срочное у великого князя: давно приспела пора постригов третьему сыну, Андрею, но и это откладывалось до возвращения Александра Ярославича из Орды.

— Ворочусь, постригу обоих, — сказал он, поднимая к лицу младшенького Даниила и целуя его в розовую щечку. — Что отворачиваешься? А? Усы не нравятся…

Опустил его на пол и с нежностью смотрел, как заковылял сынишка вдоль лавки, придерживаясь за край. В сердце кольнуло: «Увижу ль еще?» И тут же изгнал непрошеную мысль: «Увижу. Али впервой хана уговаривать. Уговорю и ныне. Одарю пощедрее, никуда не денется. Смилуется».

XLIIIСТРЕЛА УСТРЕМИЛАСЬ В ЦЕЛЬ

Была зима. Золотая Орда кочевала на полудень, ближе к морю. Александр Ярославич ехал на санях, кутаясь в теплую шубу, за ним тянулся обоз с подарками, запасами пищи, слугами. Ехали довольно скоро, почти не останавливаясь. Этому способствовали ямы, устроенные на всем пути следования, где содержались запасные свежие кони. Стараниями Светозара на очередном яме коней быстро меняли, и обоз тотчас отправлялся дальше. Случалось, за ночь проезжали два-три яма, и князь узнавал об этом, лишь проснувшись поутру.

«А ведь славная придумка — эти ямы, — думал он. — Что ни говори, а татары умный народ… Взять те же пороки или огонь, из труб вылетающий… Все искусно исхитрено, и учиться у них есть чему. Жаль, князья наши чванятся: да чтоб я, христианин, учился у поганого?! А что? Коли поганый тебя искусней, отчего б не поучиться. Зачем пользу свою упускать? Не наука б татарская, еще неведомо, взяли бы мы Дерпт на щит, как-никак там три стены, и все неприступные».

Мысли текли неспешные, времени для них в пути много было, иногда, раздваиваясь, начинали спор неслышимый: «Что татар хвалишь? Зверье и есть зверье. Что искусники — так они ли? Огонь, из трубки вылетающий, сказывают, от греков взяли. Пороки для них римляне придумали. Украшения и дворцы им русские искусники творят. Эвон наш рязанский Косьма самому великому хану трон изладил. А ты хвалишь, а еще русский князь».

Когда затекали от сидения ноги, обутые в валяные сапоги, он вылезал пройтись немного. Шел возле саней версту-другую, потом опять садился, и возница подхлестывал коней, переводя с шага на слынь.

Попробовали один раз заночевать в яме, состоявшем из нескольких избушек и сарая для коней. Но блохи так и не дали никому уснуть. С того раза спали на ходу в санях, закутываясь в тулупы и шкуры.

Сарай — столицу Золотой Орды отыскали в низовьях Волги, почти у самого моря, уже пред зимним Николой. Остановились в русском лагере, и Александр сразу же отправился к епископу Митрофану. Русская церковь, разрешенная год назад ханом, мало чем отличалась от татарских кибиток. Так же была взгромождена на колеса, и лишь вверху над крышей высился деревянный крест, выкрашенный позолотой, а другой, немного поменьше, был приколочен над входом. Здесь, в этой кибитке, Митрофан и отправлял всю церковную службу — крестил, венчал и отпевал православных, которых жило немало в Сарае.

— Небось, святой отец, скучаешь по переяславскому храму, — сказал Александр, осматривая убогую обстановку церкви и сбрасывая шубу.

— Да как сказать, сын мой, — почесал переносье епископ. — Слов нет, тот храм богат и красно изукрашен, но этот зато для русичей, в Орде проживающих, — прибежище для их душ страждующих. Единственное, сын мой, а для многих и последнее. И потом, — Митрофан испытующе взглянул гостю в глаза, — там я был лишь приходу надобен, здесь — всей Руси. Вот и служу ей, многострадальной, чем могу и как умею.

— Спасибо, отец Митрофан. За Русь спасибо. Не слыхал ли, зачем звал меня хан? Не за баскаков ли откупщиков ответ держать?

— И за баскаков тоже, сын мой, — вздохнул епископ.

— Значит, и еще за что-то, коли говоришь так.

— Есть и еще что-то, пожалуй, пострашнее баскаков, — отвечал раздумчиво Митрофан, оглядывая свою церквушку.

В церкви кроме них никого не было, но за плетеной стенкой слышался чей-то голос, уговаривавший коня: «Ну-ка не уроси, не уроси. Вот так. Умница». Митрофан заговорил, понизив голос:

— Ты же знаешь, сын мой, у татар войско более чем наполовину из народов покоренных составлено. Берке хочет ратью на арабов идти и позвал тебя, дабы ты дал ему русский полк в поход.

— Только этого не хватало русичам, — возмутился Александр и вскочил с лавки. Плетеный пол, прикрытый кошмой, гнулся и скрипел под его ногами, церквушка раскачивалась. Митрофан с затаенной тревогой наблюдал за этим, потом не выдержал:

— Сядь, сын мой. Успокойся. А то заутреню мне негде служить станет.

Князь опять сел рядом с епископом.

— Спасибо, отец Митрофан, что предупредил.

— Для того и предупредил, сын мой, дабы ты заранее подумал, что отвечать хану станешь на это. Подумай, сын мой, подумай.

— Подумаю, отец святой. Но ведь и ты, наверное, уже думал. А? Вижу по глазам, думал. Ну! Подскажи князю неразумному.

— Зачем ты так на себя, сын мой? Не надо. Ты великий князь Руси и сам себя тож уважать должен. Верно, думал я. И вот чем, мне кажется, тебе отговариваться надо, сын мой. Ты скажи ему: мол, Русь и так вся твоя, хан. Ему такое слышать приятно будет. Да. И вот, мол, если мы уведем войско на арабов, то Русскую землю тут же Орден или свеи к рукам приберут. Понял?

— Понял, отец святой. Славная мысль у тебя.

— Налегай на то, — мол, твою, хан, землю приберут. И что, мол, ты и войско для того держишь, чтоб его ханские владения боронить.

— Тут он меня уест, отец святой: мол, земли мои боронишь, а вот откупщиков наших перебили всех.

— На сие молви ему, что-де русичи издревле привычны дань русским князьям давать, а на чужих, да еще не их веры, ополчаются сразу. Что, мол, делать — привычка. И вот тут-то проси у него право сбора «выхода» воротить князьям русским.

— А ведь верно, отец Митрофан, — улыбнулся Александр и, хлопнув ладонями по коленям, хотел опять вскочить, но воздержался. — Ведь и я ж над этим всю дорогу думал. А раз и тебе и мне одно в ум пало, стало быть, того и надо держаться.

— Учти, сын мой, ему это выгодно, хотя наверняка скрывать станет.

— Почему?

— Потому что откупщики великоханскими были и платили в Пекин великому хану. Он, Берке, из-за этого в ссоре с Хубилаем. Что-то я не заметил печали при дворе, когда весть пришла, что на Руси баскаков перебили. По-моему, Берке даже злорадствовал. Но от тебя скрывать станет, дабы не показать распри их внутренние. Ты же знай и на уме держи, сын мой, — перегрызлись поганые.

Долго сидел Александр Ярославич у епископа, слушая его речи великомудрые и радуясь, что не ошиблись они с митрополитом, назначая в Орду Митрофана. Был он прост и мудр. Впрочем, Александр давно научился дураков по одной замете определять и нередко ближним своим воеводам говаривал: «Спесив. Значит, дурак». Крепко в нем уроки кормильца Федора Даниловича засели, поучавшего не однажды: «Спесь пучит, смиренье возносит».

Хан Берке принял его на третий день после приезда. Все было, как и ранее: несли хану подарки, проходили меж огней, очищаясь от злых мыслей. Лишь одно было не так: не кидали ныне подарки в огонь. Ни одного. И князь подумал: «Видно, оттого, что меньше их стало. В Пекин больше уходит. Вот и решили, что духи без подарков обойдутся».

Берке сидел на троне в дорогом шелковом кафтане, подпоясанном золотым поясом, с колпаком на голове. Бородка реденькая, лицо желтое, оплывшее от излишеств в пище и питье. Недовольно хмурясь, спросил князя:

— Как же случилось, Александр, что ты позволил избить всех откупщиков?

— Я был в отъезде, хан, когда стряслось это. Дочь выдавал замуж.

— За кого?

— За князя витебского Константина.

— Сколько ей лет?

— Пятнадцать уже.

— Хэх, — оживился Берке. — Мог бы и со мной посоветоваться. Может, я б ее за своего сына взял. Отдал бы? А? — Хан испытующе смотрел на князя.

— А почему бы и нет? Если б ты, Берке, прислал ко мне сватов, как сие водится на Руси, я бы отдал.

— За некрещеного-то?

— А разве долго окрестить? Вон твой сыновец ныне в Ростове живет и уж Петром прозывается. Христианин. А жена князя Глеба, Неврюевна, тоже со крестом ходит. Наша вера в свои объятья хоть кого пускает.

— А в резню Петра не щекотали ножом?

— Нет. Он же христианин, — отвечал твердо Александр, хотя знал, что Петр спасся благодаря попу, спрятавшему его в алтаре.

По тому, как Берке спокойно ушел от разговора об откупщиках, князь убедился, что хану действительно они безразличны.

— Я знаю, хан, ты доверяешь мне, — сказал Александр полуутвердительно, дабы заставить поддакнуть Берке.

Но тот смолчал, хотя головой кивнул утвердительно.

— … А посему хочу просить тебя доверить мне сбор «выхода» для тебя.

— Тебе? — расширил удивленно глаза хан.

— Да. И мне и другим князьям, которые заслуживают твоего доверия. Я бы каждый год в серпень[111] привозил «выход» к твоему двору.

— Почему именно в серпень?

— Это последний месяц года на Руси. И ты, Берке, станешь получать «выход» без всяких усилий с твоей стороны.

— Что ж, Александр, ты хорошее дело предлагаешь. Я подумаю.

— Подумай, хан, сколько выгодно это будет для тебя. Не надо слать баскаков, откупщиков. В назначенный месяц «выход» будет поступать прямо в Сарай к твоему порогу.

— Я подумаю, — повторил хан.

Александр догадался, отчего Берке не спешит с ответом. Ведь баскаки, ездя по Руси, не только собирают дань, но и следят, чтоб она не усиливалась, ибо лишь в ослабленной стране можно безнаказанно хозяйничать чужеземцам.

— Но, Александр, я звал тебя не о «выходе» говорить, — помолчав, заговорил Берке. — У меня есть более важные дела. В грядущее лето я хочу пойти войной на Хулагу[112], и ты должен дать на этот поход русский полк с хорошим воеводой.

«Вот оно, начинается», — подумал Александр, но резко отказываться от похода не рискнул. Берке не любил явных возражений.

— Вряд ли от русского полка будет польза в жаркой стране, хан.

— Почему?

— Привычка, Берке. Русичи лучше переносят холод, чем жару, потому как родятся и живут в полуночной стороне. И потом, русскому полку хватает дел на заходней стороне твоего улуса.

Берке выслушал, не перебивая, а потом сказал с раздражением:

— Ты, князь Александр, хитрый как лиса. Я обещал подумать над твоей просьбой. А ты иди и подумай над моим велением. Ступай.

Берке даже махнул рукой, махнул столь пренебрежительно, что и князю, и всем присутствовавшим при разговоре стало ясно: хан разгневан непослушанием своего вассала.

Александр Ярославич понял, что гордыня царственного татарина уязвлена была двумя просьбами. Он не мог позволить себе дважды уступить русскому князю.

«И зачем я вылез сразу с двумя слезницами? — корил себя Александр, удаляясь из дворца. — Надо было с «выходом» в другой раз прийти».

Но делать было нечего. Сказанного не воротишь, как и стрелу, пущенную из лука. Стрела устремилась в цель. Попадет ли?..

XLIVПОСЛЕДНИЕ ПОСТРИГИ

Хан Берке рассердился всерьез. Он не звал к себе Александра ни через неделю, ни через месяц. А когда истомившийся ожиданием Александр Ярославич послал Светозара просить разрешения выехать домой, ему было отказано. Явившийся от хана посыльный передал дословно слова своего повелителя: «Хан дивится, князь, твоей неблагодарности. Тебя кормят, людей твоих тоже, к работе не понуждают, что ж тебе еще надобно?»

— Мне надобно ехать к моему столу, — отвечал князь, едва скрывая раздражение.

— Хан велит гостить тебе, князь Александр, — отвечал, криво усмехаясь, посыльный. — Разве тебе не нравится наше гостеприимство?

Вскоре ему была прислана кибитка, в которой он должен был жить и кочевать с Ордой.

— Худо, сын мой, — сказал епископ Митрофан. — Кибитку хан дарит тому, кого хочет держать при себе.

— И долго может держать?

— Долго. Иногда до конца жизни.

И потекли долгие, тягучие дни, недели, месяцы почетного плена. К весне Орда повернула на полуночь, в этом многотысячном сонмище кибиток, медленно переваливаясь на кочках и выбоинах, ползло и жалкое жилище великого князя Руси Александра Ярославича.

Раза два один из темников хана приглашал его на ловы, но он отказывался, ссылаясь на немочи. Что-то не тянуло его на татарскую охоту, где нередко сводились счеты с людьми, неугодными хану.

Так в безделье и бесплодном ожидании прошла весна, минуло лето. Вместе с отлетавшими птицами повернула на полудень и Орда. Начинались осенние ветры и дожди. Приближалась годовщина его плена, а хан словно забыл о нем. Одно утешало: здесь, в самой Орде, он знал все, что затевалось ее хозяином. Почти все.

Сонгур — обрусевший половчанин, давно уже живший у татар и нередко служивший добрую службу русским князьям, добросовестно пересказывал Александру все, что удалось узнать при дворе хана. Не бескорыстно, разумеется. Князь сам нацелил Сонгура на главное, чем должен был интересоваться его добровольный лазутчик: не собирается ли рать на Русь?

И Сонгур, появляясь в княжьей кибитке, всегда начинал с одной и той же фразы: «Все вельми добро, князя». Оба — и князь, и половчанин — знали, что это означало: Русь пока в безопасности.

Но ни обстоятельные пересказы Сонгура, ни мудрые речи епископа Митрофана не могли утишить боль сердца о далекой отчине. Она являлась ему в зыбких снах, то в образе младшего сына, то бушующим вече, то скорбной улыбкой жены. Она пролетала в холодной синеве неба грустной стаей журавлей.

Черная тоска навалилась на Александра Ярославича когтистым коршуном и ее отпускала ни днем, ни ночью.

Подули с полуночи холодные и резкие, как нож, ветры, принесли снежную круговерть. Проснувшись как-то утром, Александр почувствовал вдруг железную тяжесть рук и ног и не смог подняться с ложа.

— Светозар, — позвал он и удивился голосу своему, севшему до шепота.

— Что, Александр Ярославич? — явился перед ним слуга.

— Светозар, кажись, захворал я. Укрой меня потеплее и вели изладить сыты медовой, да погорячее чтоб.

— Где ж меду взять, князь? Может, кумысу согреть?

«А и право, где ж он тут меду возьмет», — подумал князь и сказал:

— Ладно. Пусть хоть чай изготовят. Кумысу не надо, душа отвратилась от него. Не приемлет.

Светозар сложил на князя все шубы, но тот не мог согреться и под ними. Митрофан пришел, пощупал рукой лоб больного, повздыхал тихонько, а выйдя из кибитки, сказал Светозару:

— От скорби занемог великий князь. Пойду к хану молить за него.

Что говорил епископ хану, никто так и не узнал, но на другой день от Берке посыльный пожаловал, принес пайцзу на дорогу.

— Хан передать тебе велел, князь, что над просьбой твоей подумал и решил по-твоему сделать. «Выход» теперь сам станешь собирать, а баскаков меньше вполовину посылать станем, дабы тебе помогали. И велел еще хан, чтобы полки твои заходние рубежи улуса стерегли. Можешь ехать теперь к своему столу, и пусть хранят тебя твои боги.

За год думанья хан лишь одну просьбу удовлетворил — сбор «выхода» отдал в русские руки, хотя и под надзором баскаков. О второй просьбе и словом не помянул, а облек ответ на нее в собственное веление: пусть «полки русские заходние рубежи улуса стерегут».

Но ведь именно об этом и просил его русский князь.

«Бог с ним, — подумал устало Александр. — Важно, что отмолил я русичей от службы татарской».

Как положено в таких случаях, он передал хану благодарность за его великодушие и, велев одарить посланцев, отпустил его. Собираться велел скоро, выезжать немедля.

Епископ Митрофан, пришедший проводить князя, благословив, сказал:

— Ништо, сын мой, отние ветры овеют ноздри, и оклемаешься. С тоски твоя хворь, с тоски.

Слуги вынесли князя из кибитки на руках, уложили в сани, заботливо укрыли тулупами. Было ему несвычно в этаком бессилии пред народом являться. Шапку велел на самые глаза надвинуть и ехать скорей, скорей…

Останавливались только для смены коней, гнали и днем и ночью. Снег то таял, то сыпал вновь. Александру Ярославичу не лучшало, и, когда по утрам Светозар справлялся о здоровье, он одно шептал: «Гони, гони шибчее. Не хочу на чужбине помирать».

В Нижнем Новгороде Светозар отыскал лечца, тот, осмотрев князя, не советовал дальше ехать.

— Надо его в тепло, в духмяный пар, да сыты на меду липовом, да нутряным жиром грудь растирать, — наставлял он.

Светозар хотел делать, как лечец советовал, но великий князь не разрешил останавливаться. Сыту выпил и велел ехать.

Но после Нижнего Новгорода стало хуже ему. Светозар, ехавший в одних санях с князем, то и дело склонялся над хворым, стараясь по дрожанию век ли, дыханию определить состояние. Увидел, как зашевелились губы, крикнул вознице: «Стой!» Склонился ухом к самому лицу князя.

— Что, Ярославич? Что ты сказал?

— Помираю… Завези куда-нито в избу, — прошептал Александр, не открывая глаз.

Впереди виднелись монастырские стены.

— Давай во двор, да живо, — велел Светозар вознице.

Это был Городецкий Федоровский монастырь. Вдоль высоких стен промчались к широким воротам. Въехали внутрь ограды. Монах, спешивший закрыть ворота, отпрянул в сторону от храпящих коней.

— Где настоятель? — спрыгнув с саней, налетел на монаха Светозар.

— Он в трапезной.

Настоятель, узнав, кто пожаловал в их монастырь, засуетился было: как бы достойнее принять гостя.

— Да выкинь все из головы, отец, — осадил его Светозар. — Плохо князю, до чести ль ему!

Пока Светозар искал настоятеля, пока втолковывал ему, что и как, слуги уже внесли князя в ближайшую келью, положили на широкую лавку у печи. Более здесь ложа никакого не было, да оно и не полагалось монахам. Стены голые, облезлые, в переднем углу крохотный образ, да и тот без лампадки.

Когда Светозар с настоятелем вошли в келью, великий князь дышал тяжело, часто, прерывисто. Горело две свечи — одна у изголовья, другая на припечке.

Он глазами, затуманенными болезнью, звал Светозара. Тот наклонился к нему: что?

— Вели постричь… хочу в ангельском образе пред всевышним явиться… пусть Алексием нарекут.

Он хотел видеть, хотел слышать этот обряд — пострижение в ангельский образ, — но сознание ускользало, как вода из ладони. Он, не видя, слышал, как клацнули ножницы у уха, и, словно молнией, вырвало из памяти сорокалетней давности картинку: епископ Симон постригает его, посвящая в воины. Но тогда была радость безоглядная, безоблачная, ныне ж свинец в груди, железо в голове расплавленное. И тоска такая, какой никогда еще не было.

— Что? Что станет?.. — зашептал он.

Светозар, стоявший на коленях около, жадно ловил слова, пытаясь смысл угадать за ними.

Неслышно приоткрылась дверь, явившийся монах что-то шепнул настоятелю. А он наклонился к Светозару, заговорил негромко:

— Там князь Василий, сын великого князя. Он у нас живет. Просится проститься с отцом. — И уже громче, дабы и великий князь слышал: — Пусть простит отец сына.

Светозар понял: все-все слышал умирающий, но говорить трудно ему, заглянул князю в глаза, спросил взглядом же: «Ну как?»

Прикрыв глаза, качнул головой великий князь отрицательно: «Нет!»

— Нет, — сказал громко Светозар. — Великий князь не желает видеть князя Василия.

Настоятель хищной птицей склонился над ложем умирающего, заговорил с жаром:

— Но сие не по-христиански, отец Алексий. Надо прощать всех, надо быть человеколюбивым. Ведь чадо ж твое! Заклинаю тебя! — настоятель сплел в просительном жесте пальцы рук. — Заклинаю! Прими! Прости. Облегчи душу.

В последнем усилии больной открыл глаза, взглянул почти с ненавистью на настоятеля, прохрипел явственно:

— Н-нет! Прочь!

И тут же впал в беспамятство. Светозар покосился на настоятеля, все еще стоявшего около лавки.

— Послушайся, отец святой, оставь в покое его, — попросил он с наивозможной мягкостью.

Настоятель вышел, но тут же явился другой монах, возжег у образа лампаду и стал тихо читать молитвы.

Александр дышал часто, тяжело. Светозар сидел около, не сводя глаз с больного. Временами он, как в воду, окунался в сон (сказывались бессонные дорожные ночи), но тут же просыпался в ужасе, что мог не увидеть или не услышать чего-то от умирающего.

Где-то за полночь дыхание больного стало тише, и вдруг он открыл глаза и произнес тихо и внятно:

— Что станет с Русью?.. Господи, что с Русью?

Это были последние его слова. Вскоре дыхание остановилось, и в келье стало тихо как в могиле. Но недолго так было — зарыдал, стеная, Светозар.

Так ноября 14 дня 1263 года умер великий князь Руси Александр Ярославич, прозванный в народе Невским. «Закатилось солнце земли Суздальской», как воскликнет вскоре митрополит Кирилл. И не было кому принять крест тяжелый из рук его охладевших.

И никто не знал тогда и провидеть не мог, что лишь младший сын Даниил, который при отце только ходить учился, за лавки держась, что именно он, не сохранивший в памяти даже обличье отца, поднимет этот крест тяжелый и понесет дальше.

Именно Даниил Александрович поймет думы и чаянья своего великого родителя и станет служить делу его верно и бестрепетно.

ХРОНОЛОГИЯ ЖИЗНИ И КНЯЖЕНИЯ АЛЕКСАНДРА ЯРОСЛАВОВИЧА (НЕВСКОГО)