Александр Одоевский — страница 10 из 49

Затем Николай Гнедич, повернувшись к присутствующим в профиль, повысив и без того значительный голос, «прокричал экзаметры Жуковского и свинцовые александрийские стихи Воейкова». Переводчик «Илиады» в своем искусстве декламации был «неподражаем». Александра, по его собственным словам, он попросту оглушил.

Одоевский успокоился, лишь услышав следующего чтеца, князя Шаховского, мягко пропевшего две сцены из своей комедии «Аристофан».

Секретарь академии Соколов, по словам Карамзина, стал «душить» слушателей переводом отрывка из «Истории» Тита Ливия о взятии Рима галлами. Однако Одоевскому его чтение понравилось, ибо «нельзя всегда быть беспристрастным — особливо, когда имеешь сердце».

И наконец, Ивану Андреевичу Крылову, тучному и совсем было задремавшему в мягком кресле, в знак уважения к его заслугам перед российской словесностью и прочая, и прочая поднесли золотую медаль.

Крылов многократно раскланивался и тер ладонью слезящиеся от яркого света глаза.

Домой вернулся Александр в сильном возбуждении.

Собрание взбодрило его, в душе вновь забродили поэтические замыслы, для осуществления которых силы чувствовались необъятные.

Ночью он писал. В городе рождалась весна, в душе Александра — поэтические грезы…

Тревожила лишь его судьба двоюродного брата Володи, кажется, воображавшего, что в «глубокомысленных умозрениях непонятного Шеллинга» заключена вся человеческая премудрость.

«Мой милый Володя! Ты философ хоть куда!.. Я читал, читал и напряженный ум мой не видел ни зги в дедале (здесь: лабиринте. — В. Я.) Шеллинговой философии… Впрочем (из того, что я понял), я заметил, что ты не только философ на словах, но и на самом деле, ибо первое правило человеческой премудрости быть счастливым, довольствуясь малым. Ну, не мудрец ли ты, когда ты довольствуешься одними словами, а что касается до смысла, то, но доброте своего сердца, просишь у Шеллинга — едва только малую толику? Ты, право, философ на самом деле! Желаю тебе дальнейших успехов в практическом любомудрии. Мой жребий теперь, мое дело быть весьма довольным новым состоянием своим и обстоятельствами. И я философ — я смотрю на свои эполеты, и вся охота к опровержению твоих суждений исчезла у меня. Мне, право, не до того. Верю всему, что ты пишешь; верю честному твоему слову, а сам беру шляпу с белым султаном и спешу — на Невский проспект…»

Но на Невский спешил он не слишком часто.

Появлялись новые друзья, уходили из жизни старые…

Умер Саша Донауров, не прожив и девятнадцати лет, «не сдержав обещаний, которые за него давали — ум его и сердце». Одоевский ездил на похороны, стоял у гроба товарища, с коим дружно проводил время в Велиже и, к сожалению, редко встречался в Петербурге.

Утешая плачущую мать, он «вспомнил все, что потерял в этой жизни… вспомнил ту, которая была для него матерью, наставником, другом, божеством…».

Так быстротекуче время!.. Весна сменилась летом, да скоро и оно занесло проспекты и бульвары желтыми листьями…

Вольдемар затеял в Москве с другом своим Вильгельмом Кюхельбекером альманах «Мнемозина», объявление о котором появилось уже в «Русском Инвалиде». Брат просил Александра помочь ему в распространении подписных билетов…

Выполнять поручение брата взялся он рьяно.

Скоро распространил девять билетов. Расписываясь в получении 25 или 30 банковских ассигнаций, он выставлял свое имя лишь тремя буквами: К. А. О., что означало: князь Александр Одоевский… Хоть и корил себя за это, признаваясь Володе:

«Всего имени не могу решиться выставить! Что брат! Феодальная гордость еще не совсем исчезла! Худо, очень худо, но тетушки, да дядюшки — народ самый своенравный, — так много нажужжали мне в уши, что я не захотел выдать себя за твоего прикащика по журнально-коммерческим оборотам. Прости, и, ради бога, из великодушия не пиши сатиры на твоего брата…»

Ездить приходилось немало. И усилий прилагать тоже, особо если учесть, что петербургские дворяне «и за малостью с трудом в карман ходят».

Стихи Александр Одоевский писал, но писал беспорядочно.

2 февраля 1824 года К. Сербинович занес в дневник: «Зашел к Дмитрию Николаевичу (Васькову) и кн. Одоевскому. Стихи его «К юности»…»

Увы, о чем они — мы не знаем.

Стихи свои он мало кому показывал, считая их несовершенными; печатать свои произведения в первоначальном виде не хотел, доделывать же не было времени, а чаще — желания. А брат Володя постоянно просил для своего альманаха его пьесы. Приходилось как-то выкручиваться…

«Стихи пишу и весьма много бумаги мараю не только в продолжение года, но даже ежедневно, смотря но вдохновению. Но этого не довольно: люблю писать стихи, но — не отдавать в печать, как Хвостов и как пропасть безмыслепных, которым кстати было бы и быть безсловесными. Ты богат прозою; довольно и стихотворений в твоей Мнемозине: стало быть, недостатка в худом нет. Если бы нужно было пополнить количеством, а не качеством, — так и быть! по дружбе к тебе, но чуждый журнального славостяжания, я прислал к тебе десяток од, столько же посланий, пять или шесть элегий — и начала двух поэм, которые лежат под столом полуразодранные и полусожженные — по обыкновению…»

Когда кузен принял участие в пошлой словесной распре с издателем «Дамского журнала» князем П. И. Шаликовым, Александр укорял его:

«Что у тебя за война? Перестань журналиться; в этом нет прока! Перебраниваешься, ругаешь кого? как? я за что? Три вопроса, которые я у тебя же выжрал и которые и теперь очень кстати. Лежачих не бьют, а особливо ослов; ты их тем заставишь только встать и снова лягаться. Приятная война! И славные противники! Скажи, моя друг, как ты судил бы обо мне, корнете, если бы я с палашом своим (тупым или острым, про то не знаю) напал на Арлекина с деревянною шпагою? Чем сочел бы ты меня? Что сказали бы об моем подвиге люди военные, знающие свое благородное ремесло? Что? Я молчу, но советую тебе презирать достойных презрения, ибо все скажут, что, заводя с ними войну, ты почитаешь их достойными своих усилий и ударов… Смейся, смейся, мой друг!.. Журнальные статьи не должны высасывать все твои мысли и чувства. Береги свою желчь, ибо и ее можно употребить на что-нибудь путное в сей странной жизни…»

Подошло лето…

Грибоедов был уже в Москве. Александр, наслышанный о пьесе своего брата и старого друга, с нетерпением ждал его. Он словно чувствовал, что скоро судьба его круто изменится. А чувства его редко обманывали…

4

Приехав в Петербург, Грибоедов остановился у Демута.

Вечером в гостинице появился Александр Одоевский. Был он в мундире конногвардейского полка.

— Поехали к Ланским! — обняв Грибоедова, предложил он.

Грибоедов рассмеялся. В Петербурге все было по-прежнему.

Комедию он привез с собой, надеясь все же протащить ее через цензурные рогатки. Но первые дни об этом не думал: многочисленные визиты и знакомства отнимали все время.

«…Василий Сергеевич] Ланский — министр внутренних дел, цензура от него зависит, мне по старому знакомству вероятно окажется благоприятен… — через десять дней писал он Степану Бегичеву. — Частию это зависит от гр. Милорадовича; на днях он меня угощал обедом в Екатерингофе. Вчера я нашел у Паскевича велико [го] князя Никол[ая] Павловича]; это до ценсуры не касается, но чтоб дать понятие, где бываю и кого вижу.

С Трубецким буду писать тебе вторично и много.

…Никита, брат Александра Всеволодского, Александр, брат Володи Одоевского, журналист Булгарин, Мухановы и сотни других лиц, все у меня перед глазами. Прощай, голова вихрем идет…»

А ей было отчего идти!..

Визиты, балы, чтения комедии… Грибоедова буквально разрывали на части. Нельзя сказать, что это не льстило его авторскому самолюбию, однако он уже долго не притрагивался к своей пьесе, на его взгляд, не вполне еще завершенной.

Недовольствие собой росло.

«…Кстати, прошу тебя моего манускрипта никому не читать и предать его огню, коли решишься: он так не совершенен, так нечист, — жаловался он своему московскому другу, — представь себе, что я слишком восемьдесят стихов, или, лучше сказать, рифм переменил, теперь гладко, как стекло. Кроме того, на дороге мне пришло в голову приделать новую развязку; я ее вставил между сценою Чацкого, когда он увидел свою негодяйку со свечою над лестницею, и перед тем, как ему обличить ее; живая быстрая вещь, стихи искрами посыпались, в самый день моего приезда, и в этом виде читал я ее Крылову, Жандру, Хмельницкому, Шаховскому, Гр[ечу] и Булг[ари ну], Колосовой, Каратыгину, дай счесть — 8 чтений. Нет, обчелся, — двенадцать; третьего дня обед был у Сталыпина, и опять чтение, и еще слово дал на три в разных закоулках. Грому, шуму, восхищению, любопытству конца нет…»

Он бывал в театрах, слушал в исполнении Колосовой сцены из Мольера и Мариво, встречался с Каратыгиным, которого высоко ценил, и в десятый раз хлопотал в цензуре, мало-помалу приходя к выводу, что надежда увидеть свою комедию на сцене нереальна, как и в печати тож.

Ездил он и в Царское Село, где целый день провел со знаменитым историографом Карамзиным.

Александр Одоевский нередко сопровождал его в этих поездках, коли бывал свободен.

— Друг мой! Пишешь ли сам что-нибудь?

— Когда найдет вдохновение, да и то большей частью утериваю измаранные листы, — беспечно отвечал Одоевский.

— Поэзия, друг мой, не терпит легкомысленного к себе отношения! Запомни это.

Корнет конногвардейского полка лишь улыбался. К советам своего знаменитого двоюродного брата он, конечно же, прислушивался. Но считал, что жизнь впереди большая и паруса его ладьи, наполненные ветром легкомысленной юности, все равно приведут к прочному берегу, пристав к которому он резко переменится и пойдет за своей путеводной звездой, чей свет еще так призрачен и далек.

Погода в Петербурге установилась пасмурная. Хлопоты с комедией и беспрерывные визиты осточертели вконец. Конногвардеец его укатил в Стрельну, чтобы под шум прибоя заняться созданием изящных пиитических пиес. Бегичевы в Москве. Куда податься?.. Лишь у Жандра с Миклашевич Грибоедов отдыхает по-настоящему, душой и телом.