Александр Одоевский — страница 19 из 49

(Н. И. Лорер)

Семнадцатого декабря в два с половиной часа дня Одоевского вместе с Пущиным доставили в Петропавловскую крепость.

Высочайшая записка коменданту генералу Сукину гласила:

«Присылаемых при сем Пущина и Одоевского посадить в Алексеевский равелин».

Александр оказался в шестнадцатом номере, в пятнадцатом сидел Николай Бестужев, в семнадцатом — Рылеев.

Случившееся воспринял Одоевский как катастрофу. Вчера — блестящий конногвардейский офицер, сегодня — арестант. Свыкнуться с этим было невозможно…

А допросы в Зимнем дворце уже начались.

«Я был зрителем таких возмутительных сцен, — вспоминал Михаил Бестужев, — что я невольно себя спрашивал: неужели это люди? Блестящая толпа гвардейцев превратилась в наглую дворню буяна-хозяина и в подражание ему… и ему в угоду безнаказанно глумилась над связанными их собратами по мундиру. Тут я увидел, как тлетворен воздух дворцов… Я тут видел, как самые священные связи дружбы, любви и даже родства служили только поводом, чтобы рельефнее выказать свою душевную низость и лакейскую преданность… Ужасно… С меня оборвали мундир и сожгли в дворцовых сенях… Мне стянули руки веревкою так, что я из гордости только не кричал».

Александра тоже привезли в этот дворец.

«Пройдя через ряд комнат дворца совершенно обруганный, я был, вполне естественно, в совершенном замешательстве, какого еще родясь не испытывал».

— Ну-с, милостивый государь! — сказал ему, поднявшись из-за стола, красивый моложавый генерал-адъютант. — Прошу все начистоту! — и тряхнул кудрявой головой. — Только без промедления.

А он плохо слышал. Кровь прилила к голове, и было нестерпимо душно.

— Ну-с!.. — нетерпеливо повторил генерал.

И Александр начал рассказывать, писать…

Через день он не помнил уже, что говорил, ибо все перемешалось в его сознании и оно помрачилось. «Вчера — гвардейский офицер, сегодня — арестант!..» Сердце отказывалось этому верить.

Генерал Левашов снял с Одоевского допрос. Но на этом испытания Александра не окончились. Внезапно распахнулась дверь за ширмой, и в кабинет быстрыми шагами вошел император.

— Стыдитесь, князь! — громко сказал он. — Вы — потомок славного рода, и вдруг… в толпе бунтовщиков, мерзких негодяев!

— Но, государь!.. — хотел возразить Одоевский.

— Молчите! — в голосе Николая зазвучали визгливые ноты. — Вы опозорили имя отца и… Россию!

Плечи государя устало опустились, лицо стало печальным и сострадающим.

— А ведь так молоды еще. Мне жаль вас, юноша, искренне жаль!

Он приложил к покрасневшим от бессонных ночей глазам тонкий батистовый платок и, обреченно махнув рукой, ушел за ширму.

Но тотчас повернулся и осторожно заглянул в кабинет.

Левашов, согнувшись, заканчивал протокол допроса.

Одоевский стоял с опущенной головой, на лице его была же растерянность, но отчаяние.

Николай вытер со лба холодный пот. «Ничего, по заслугам будет и наказание» — и подал Левашову, поднявшему глаза, условный знак.

— Уведите арестованного! — приказал генерал.

Одоевского вывели из дворца и посадили в сани.

— В крепость! — крикнул толстый сонный фельдъегерь.

Лошади с места понесли.

Александр прикрыл ладонью глаза и тут же увидел отца, гуляющего по барскому саду. Долетела ли до него злая весть? Проклинает ли он своего сына?..

Размышлять о содеянном он сейчас не мог. Жизнь, которой он всегда радовался, окрасилась в черные тона.

«К сожалению, должен я признаться, что с самого времени смутных обстоятельств я чувствую беспорядок в моих мыслях: — иначе не умею истолковать всех моих действий…»

Зимний дворец остался позади, тройка сворачивала к мосту через Неву. Шпиль Петропавловской крепости приближался…

«Что жизнь? — внезапно мелькнуло в его голове. — К чему теперь она?»

Неведомой силой Александра выбросило из саней. Он впрыгнул с моста на припорошенный снегом лед и, путаясь в шинели, побежал к черневшей вдали полынье.

— Стой! Куда!.. — заорал перепуганный фельдъегерь и бросился за убегавшим арестантом.

Поскользнувшись, Александр упал.

Его подняли и вновь посадили в сани.

— Не извольте шутить, барин! — заикаясь от волнения, пробормотал фельдъегерь и до самой крепости уже не спускал глаз с беспокойного заключенного.

И потянулись для Александра страшные дни, полные переживаний и чувств «заживо погребенного человека со всеми ужасами этого положения, мучительно-однообразные дни, когда боишься вот-вот сойти с ума…».

С первых же дней следователи «начали мучить вопросными пунктами, в которых нас, — по свидетельству М. Бестужева, — как собак уськали и травили друг на друга. Заставляя оправдываться в небылицах, ловили каждое необдуманное слово, всякое необдуманное выражение и, ухватись за него, путали, как в тенета, новую жертву».

Рассвело, щебечут птицы

Под окном моей темницы;

Как на воле любо им!

Пред тюрьмой поют, порхают,

Ясный воздух рассекают

Резвым крылышком своим.

Птицы! Как вам петь не стыдно,

Вы смеетесь надо мной.

Ах! Теперь мне все завидно,

Даже то завидно мне,

Что и снег на сей стене,

Застилая камень мшистый,

Не совсем его покрыл.

Кто ж меня всего зарыл?

Выйду ли на воздух чистый? —

Я, как дышат им, забыл.

Одоевский пытался свести свою роль в восстании к самой незначительной. Лишь случай и юношеская экзальтация всему виной и еще безумие. Он был очень молод, сейчас ему, как никогда, хотелось жить.

«Я был в горячке. Я простоял 24 часа во внутреннем карауле, не смыкал глаз, утомился; кровь бросилась в голову, как со мною часто случается; услышал «ура», крики толпы и в совершенном беспамятстве присоединился к ней».

Он каялся и писал о своих заблуждениях.

Но позволим себе усомниться в искренности его раскаяния. Припадком «помешательства» объяснял свое участие в декабрьском выступлении и Вильгельм Кюхельбекер, пока еще не разысканный полицией. И они не были исключением среди своих товарищей.

Подобным образом вели себя многие декабристы.

И происходило это вовсе не от их малодушия и трусости (С. П. Трубецкой, С. Г. Волконский, М. Ф. Орлов и другие были героями Отечественной войны 1812 года), но оттого, что небольшая группа офицеров, возглавивших заговор, уже к началу его чувствовала свою оторванность не только от народа, но и от широких слоев своего класса.

Александр никак не мог свыкнуться с тем положением, в котором оказался. Оно его тяготило, будущее страшило…

Он искал спасительных мыслей — они не приходили в голову.

И тогда он писал царю:

«…Опамятовшись после суток, я немедленно, по возвращении моем, явился к вам, государь! чтобы быть чистосердечным, и был искренен с первой минуты, даже лишнее натворил, как и оказалось, ибо поверил генералу Левашеву одни даже и догадки, и от того, что был ума лишен от стыда, поругания, от совершенного телесного изнеможения, и от того, что все видел перед собою вторую мою мать, Ланскую, которая едва не умерла на моих руках».

Но Николай I надолго запомнил корнета, находившегося в ночь на 14 декабря у его спальни. Будь он порешительней и…

Император вернул письмо Одоевского генералу Сукину, который в составленном им «Реестре высочайшим собственноручным е. и. в. повелениям…» отметил вечером того же дня:

«При возвращенном письме Одоевского на особой бумаге карандашом собственного его императорского величества рукою написано: «Из письма Одоевского увидите, что он что-то хочет объявить. Пусть напишет, а видеть его мне некогда».

Надежды на милость государя оказались напрасными. А что же батюшка? Где он и что с ним?..

2

«Всемилостивейший государь!

К стопам отца милосердного, к стопам отца отечества припадает отец несчастный и убитый отчаянием.

Сын мой единственный прогневал царя, который для общего блаженства и спокойствия каждого должен быть строг и правосуден. Сын мой покрыл себя и меня стыдом, по по врожденной моей беспредельной приверженности к царскому престолу и по чувствам верного сына отечества, я не дерзаю и не могу просить ему помилования, ибо вина его превышает все меры воображения моего!..»

Иван Сергеевич Одоевский медленно поднялся из-за стола.

Старинные бронзовые часы пробили одиннадцать.

Князь подошел к широкому окну.

Село Николаевское засыпало снегом. Он настойчиво царапался о стекло, скованное январскими морозами и запотевшее изнутри.

Старому князю захотелось уйти в бескрайнее снежное поле. Ветер в лицо, стужа на сердце… И голоса не слышав на много верст кругом.

Ему захотелось плакать.

Уже месяц сын его Александр сидел в мрачной темнице — Петропавловской крепости. Одинокой и холодной… Виновен ли он — судья тому бог! Но, увы, сейчас жизнь сына, его судьба в руках земного владыки — российского императора.

И ему, боевому генералу, потомку князей Черниговских, приходится унижаться перед самодержцем. Князь не питал к Николаю особой любви и злобы тоже и нынешний правопорядок считал естественным. Но Александр, сын его, наследник!..

Одоевский вернулся к столу.

Толстая свеча в канделябре оплыла почти до основания.

Князь зажег новую и тяжело опустился в кресло.

«…Неслыханным событием 14 числа все уничтожено для сына моего несчастного; природные его дарования, прилежание к наукам и к службе, всегдашнее отличное его поведение, засвидетельствованное его полковым начальником и всем корпусом офицеров, — все сие истреблено обольщением и задорным замыслом зловредных людей; тогда, когда по данному мною ему воспитанию я всегда надеялся видеть его достойным монаршего внимания.

Итак мои 20-летние нежные попечения, советы ему данные, и просьбы были слабее обольщения людей хищных, кои одним днем убили сына и отца. Ваше императорское величество будете сами чадолюбивый родитель, поверить изволите жестокой горести рыдающего отца!..»