Александр Одоевский — страница 20 из 49

Иван Сергеевич вспомнил свою двоюродную сестру Парашу, когда-то бывшую ему нежной женой, а Александру — любящей матерью. Шесть лет назад ушла она из жизни. Ушла тихо, робко, как бы извиняясь за причиненное родным беспокойство. Ушла и унесла с собой половину его сердца. Потом новая женитьба, дети… Но первенец остался любимым.

Неужли новый царь не будет милостив?..

«…Буде милосердным монархом уважаемы быть могут молодые лета сына и слезы 57-летнего отца, который беспорочно жил и престолу служил усердно в поле 35 лет, то умоляю слезно вашего императорского величества — по наказании сына моего отдать его мне для исправления, дабы мог я бы его паки сделать достойным носить, как и я, имя вашего верноподданного.

Сколь счастлив бы я был, если б ваше императорское величество за зло, сделанное мне и отечеству коварными обольстителями сына моего, употребить изволили меня для их истребления и охранения священной и драгоценной особы вашей от сих извергов, нарушающих спокойствие ваше и нашего счастливого отечества под скипетром вашим.

Примите милостиво строки вашего императорского величества верноподданного отставного генерал-майора князя Ивана Одоевскоао. Января 17 дня 826.

Владимирской губернии Юрьевского уезда из с. Николаевского».

Кончив писать, князь с раздражением бросил на стол перо. Униженный тон письма колол его самолюбие, но он пересиливал себя и выводил чуть не по слогам строку за строкой, морща лицо и кривя губы.

— Лишь бы помогло Александру! — глухо шептал он. — Лишь бы помогло…

В дверь постучали.

Князь поднял голову, но не откликнулся.

Дверь тихо приоткрылась.

— Иван Сергеевич! — осторожно позвал его знакомый женский голос.

На пороге с лампой в руке стояла жена. Лицо ее было встревожено.

— Глухая ночь на дворе, ветер воет, а вы… я испугалась.

— Дети спят? — спросил Одоевский.

— Давно уж…

— Ложись, Маша, и ты.

— Но…

— Не жди меня. Что, почта завтра отправляется?

— Никита сказывал: утром.

— Иди, Маша, иди! Я приведу свои бумаги в порядок. Письмо окончу…

— Боже, смилуйся над ним! — неожиданно прошептала женщина.

Старый князь вздрогнул и побледнел.

— Марья Степановна! — звенящим голосом сказал он. — Я прошу вас…

— Я пошла, Иван Сергеевич, пошла… Спокойной ночи! — Жена быстро, но бережно прикрыла за собой дверь.

Князь Одоевский остался один. Он взял в руки горящую свечу и вновь подошел к окну. Оно скрипело и подрагивало. Князь судорожно вздохнул и внезапно распахнул форточку.

В комнату с воем и свистом ворвался колючий снежный ветер.

Бумаги со стола полетели на пол. Огонь свечи дернулся, вытянулся в сторону тонким трепещущим язычком и погас.

«Вот так и жизнь, лишь холодом повеет… — подумал князь и застонал от мгновенной боли в груди. — Саша! Где ты теперь? Как ты сейчас, сын, сердцу моему любезный?..»

3

Что представляла из себя жизнь заключенного в равелине?

Вставали по утрам когда хотели. Однако подъем арестанта не оставался не замеченным тюремщиками. Минут через десять-пятнадцать дверь отворялась, и в камеру в окружении сторожей торжественно и строго вступал комендант. Начинались умывание и уборка комнаты.

Комендант тем временем осведомлялся о здоровье арестанта, изредка заводил посторонний разговор о предметах отвлеченных или стародавних. На вопросы, касающиеся настоящего времени, даже о погоде, он попросту не отвечал, лишь укоризненно покачивал головой и вздыхал.

Обед, вечерний чай подавались в разное время, ужин — не позже девяти часов. Ночью постоянно горел ночник. Книг, за исключением духовных, не было совсем. Изредка под присмотром инвалидов узников водили на прогулку в «садик», в котором росло одно хилое деревце и несколько кустиков. Со всех сторон заключенных окружали мрачные каменные стены. Любоваться можно было лишь небом, то светлым и чистым, то гробовым и облачным, стремительно несущимся куда-то. В окошко камеры, если встать на рундук, прикрывающий сток воды, виднелся лишь архангел с трубой на шпиле Петропавловской крепости.

Кровать, стол и стул составляли всю мебель узника, чье одиночество делили с ним красные муравьи и черные тараканы, мыши и мокрицы… Наблюдения за их суетливой беготней — одно из обычных развлечений арестантов. Впрочем, вскоре они нашли способ и общаться друг с другом через стены, звук сквозь которые передавался довольно ясно.

Однако с тюремной азбукой все оказалось не так просто. Михаил Бестужев, придумав ее, сумел достучаться до брата Николая, сидевшего в соседнем номере.

Тот захотел поговорить с другими соседями, в частности с Рылеевым, но между ними оказался шестнадцатый номер.

А в номере этом сидел Одоевский. Состояние его в то время было крайне плохим: он то впадал в депрессию и мог часами до боли в глазах смотреть, как за маленьким тюремным окошком плывут по далекому небу торопливые облака, то его охватывало лихорадочное веселье, и он бегал по камере, дико распевая романсы и читая стихи, скакал через кровать или стул, бился в запертую дверь… Как ни стращали его тюремщики, Александр не унимался. В конце концов его оставили в покое.

Впервые услышав стук из соседней камеры, Одоевский, обрадовавшись и не сообразив, что к чему, начал бешено колотить в стену руками и ногами. Обескураженный и встревоженный этим Николай Бестужев тут же переставал стучать, дабы не обнаружить сторожам своих намерений.

Попытки Бестужева «пробиться» через Одоевского к Рылееву не увенчались успехом и вовсе не потому, что узник шестнадцатой камеры, по словам братьев Бестужевых, «не знал азбуки по порядку…».

Дело было не в этом.

Российскую азбуку Александр знал прекрасно. Знал до того момента, как закрылись за ним крепостные ворота. Оказавшись в Алексеевском равелине, в тоскливом одиночестве, он стал забывать порой и свое имя. Об азбуке и говорить не приходилось…

Буквы наползали одна на другую, ассоциировались с предметами близкими, ушедшими и еще бог знает какими.

A.. — Александр… арестант.

Б… — бывший… будущее— бездна.

B.. — Владимирщина.

Г… — государь… грозный… гнет.

Д… — добрый… деспотизм.

М… — мать… мир.

О… — отец… Отечество… Одоевский.

Буквы путались, преграждая путь мысли.

1826 года 14 февраля Высочайше учрежденный комитет требует от Г. корнета конной гвардии князя Одоевского показания:

«Коллежский Асессор Грибоедов когда и кем был принят в тайное общество? С кем из членов состоял в особенных сношениях? Что известно ему было о намерениях и действиях общества и какого рода вы имели с ним рассуждения о том?»

Александр крайне встревожен.

Он не знал, что еще в декабре прошлого года имя его двоюродного брата Грибоедова прозвучало на допросе неудавшегося диктатора Сергея Трубецкого: «Г[енерал]-М[айор] князь Волконский говорил мне, что есть или должно быть, по его предположению, какое-то общество в Грузинском корпусе, что он об этом узнал на Кавказе, но он не удовлетворительно о том говорил и, кажется, располагал на одних догадках. Я знаю только из слов Рылеева, что он принял в члены Грибоедова, который состоит при генерале Ермолове; он был летом в Киеве, но там не являл себя за члена; это я узнал в нынешний мой приезд сюда».

Рылеев на следующий день ответил таким образом: «Грибоедова я не принимал в Общество: я испытывал его, но, нашед, что он не верит возможности преобразовать правительство, оставил его в покое. Если же он принадлежит обществу, то мог его принять князь Одоевский, с которым он жил, или кто-либо на юге, когда он там был».

Следственную комиссию эти ответы не удовлетворили. Распоряжение об аресте было подписано 2 января 1826 года, а через двадцать дней он был взят в крепости Грозной прибывшим туда фельдъегерем Уклонении и привезен в Петербург 11 февраля.

И уже через три дня вопрос Одоевскому: «Коллежский Асессор Грибоедов когда и кем…» Александр в большой тревоге за брата. Не хватало, чтоб и его!.. Нет! Что угодно, только не это!..

Он тут же отвечает комиссии:

«Так как я коротко знаю Г-на Грибоедова, то об нем честь имею донести совершенно положительно, что он ни к какому не принадлежит обществу. Корнет князь Одоевский».

Прошел еще день: тревога за несчастного отца, за Грибоедова усилили тюремную болезнь. Развилось нечто вроде горячки.

Мысли плавились в голове.

И однажды утром, рано проснувшись, он почувствовал, что над ним распростерлась «умиротворяющая божья длань». Узкая сырая темница словно бы раздвинулась и осветилась голубым призрачным светом.

Он попросил себе чистых листов бумаги и написал: председателю следственного комитета, военному министру А. И. Татищеву послание:

«Ваше высокопревосходительство!

Благодать господа бога сошла на меня: дух бодр, ум свеж, душа спокойна, сердце так же, как и прежде, чисто и молодо; а все от совершенно чистого раскаяния и благодати божией!

Раскаяние мое увидели вы с первого взгляда, но также заметили, что я несколько колебался, — не ради себя: ибо что слово, то мне спасение; но ради новых лиц. Но при милосердии государя, при отеческом нашем правительстве, пред такими почтенными людьми — что беречь лица? Кроме добра, нечего ждать. Право, от слабоумия и молодости; но вы, зная мое неиспорченное сердце, великодушно простите мне в этом.

Допустите меня сего дня в Комитет, ваше высокопревосходительство! Дело закипит. Душа моя молода, доверчива: как не быть ей таковою? Она порывается к вам. Я жду с нетерпением минуты явиться перед вас. Я надумался; все в уме собрал. Вы найдете корень. Дело закипит. Я уже имел честь донести вашему высокопревосходительству. что я наведу на корень: это мне приятно. Но прежде я колебался от слабоумия, а теперь с убеждением…»

По письму этому можно вполне судить о степени душевного расстройства Одоевского. Это заметили даже члены следственной комиссии, оставившие в протоколе заседания запись о нем, как о «поврежденном в уме».