Александр Одоевский — страница 25 из 49

Беляев удивленно присвистнул.

— А куда нас отправляют, ваше превосходительство? — спросил Нарышкин.

— Сие до времени вам знать не полагается! — строго ответил Сукин и сделал знак стоявшим у двери сторожам.

Узников посадили на скамью, заковали ноги и дали каждому в руки веревочку для поддержания кандалов.

— Оковали, словно рабов, — угрюмо заметил Одоевский.

Оковы были не слишком тяжелы, но крайне неудобны и страшно грохотали при движении.

У крыльца уже стояло несколько троек.

— По одному в каждые сани!..

Рядом с заключенными уселись жандармы.

— Трогай!..

Одоевский оглянулся. Петропавловская крепость, в мрачном каземате которой он прожил больше года, осталась позади. По ту сторону оледеневшей Невы тускло светили окна Зимнего дворца.

Стояла глухая ночь… Сани бесшумно неслись по улицам Петербурга. Внезапно за поворотом показался большой дом графа Кочубея.

У подъездов стояли кареты, возле которых то и дело сновали жандармы. Из широких, ярко освещенных окон доносилась музыка.

Министр внутренних дел России давал бал…

Одоевский привстал в санях, рассматривая за окнами мелькающие в танце пары, дам с веерами, и строки старого стихотворения, посвященного им князю Вяземскому, вдруг налились новой силой, обрели иной, резко обличительный смысл:

Открылся бал. Кружась, летели

Четы младые за четой;

Одежды роскошью блестели,

А лица — свежей красотой.

Усталый, из толпы я скрылся,

И, жаркую склоня главу,

К окну в раздумье прислонился

И загляделся на Неву.

………..

Стоял я долго. Зал гремел…

Вдруг без размера полетел

За звуком звук. Я оглянулся,

Вперил глаза, весь содрогнулся,

Мороз по телу пробежал.

Свет меркнул…

Весь огромный зал

Был полон остовов… Четами

Сплетясь, толпясь, друг друга мча,

Обнявшись желтыми костями,

Кружася, по полу стуча,

Они зал быстро облетали.

Лиц прелесть, станов красота —

С костей их — все покровы спали,

Одно осталось: их уста,

Как прежде, все еще смеялись;

Но одинаков был у всех

Широких уст безгласный смех.

Глаза мои в толпе терялись,

Я никого не видел в ней:

Все были сходны, все смешались…

Плясало сборище костей.

Сани тем временем летели дальше.

Александр оглянулся на город в последний раз…

Было безветренно… Отвесно падал мелкий неслышный снег.

— Наденьте картуз, барин! — недовольно пробурчал жандарм. — Не положено! Застудитесь. Велено в целости вас доставить.

Александр усмехнулся.

Возле заставы лошади стали. Беляевых пересадили в одни сани, Одоевский поместился с Нарышкиным. В сани фельдъегеря, кряхтя, перебрались два жандарма, в остальные сели по одному, и… зазвенели в ночной тишине колокольчики.

Дорога быстро измучила узников, ослабевших от многих месяцев казематной жизни.

Остановки в городах и селах были редки и непродолжительны, жандармы вели себя вполне прилично, местное население встречало сосланных приветливо… Изредка власти разрешали «государственным преступникам» снимать на время оковы, которые на морозе быстро леденели и причиняли немало неудобств.

Нарышкин впал в ипохондрию.

Братья Беляевы держались с трудом.

Одоевский тоже находился в отчаянном положении. Мысль о разбитой жизни, о несчастном отце терзала его нещадно.

Как не хотелось ему в Сибирь!..

«Кому же хочется? — горько усмехнулся он своим мыслям. — Михайле?.. Или братьям-морякам? Ан дело сделано, и нужно крест нести свой до конца!..»

…В Тобольске их встретил ревизовавший Сибирь сенатор Куракин.

Начавший полнеть и лысеть князь в светлом щегольском сюртуке, снисходительно улыбаясь измученным дорогой путникам, спрашивал:

— Всем ли довольны вы, господа? Нет каких-либо неудобств?

— Кандалы обременительны, ваше превосходительство! Нельзя ли?.. — сказал Нарышкин.

— Ах! — не дослушав его, всплеснул холеными руками Куракин. — Это, господа, не в моих силах.

Томск проехали быстро. В Красноярске ненадолго задержались, сменили лошадей; наконец за снежными холмами показался Иркутск, а за ним скоро блеснул голубым льдом Байкал.

20 марта, пробыв пятьдесят дней в пути, они въехали в небольшое село Чита.

Тройки пролетели по единственной сельской улице, обстроенной покосившимися деревянными хибарами, и, развернувшись возле стоявшей на пригорке церкви, въехали в тюрьму, обнесенную высоким частоколом из толстых бревен.

Вновь прибывших встретила большая группа людей в тюремных халатах.

— Александр Иванович! Добро пожаловать в наши каторжные норы!..

— Прибыли! — вздохнул Петр Беляев.

— Проходите, господа, в острог! — сказал фельдъегерь. — Располагайтесь в комнате на нарах.

Стоял мороз… Над Читой высоко сияло большое холодное солнце. За забором в версте темнел сосновый лес.

«Живут же и здесь люди!» — пытался успокоить себя Одоевский.

Но солнце над селом внезапно помутнело и стало расплываться. И потому он торопливо провел ладонью по вспухшим глазам.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Когда-нибудь, раскрыв в стране своей родной

Альбом, где чувств моих найдешь оттенок

слабый,

Ты вспомнишь край полночный, одичалый,

Где мы в изгнании боролися с судьбой.

Н. Ф. Заикин

1

Итак, Сибирь, Читинский острог…

Он представлял из себя небольшое село, расположенное на холме и окруженное со всех сторон высокими горами. С запада острог огибала холодная прозрачная река Пигода.

К началу 1827 года в Чите было около пятидесяти домов, деревянная церковь и горное комиссионерство с провиантским и соляным магазинами…

Сперва ссыльных поместили в двух маленьких домах. Месяца через четыре выстроили новый большой острог. В сентябре того же года его заселили пятьдесят пять «государственных преступников». Большой каземат состоял уже из пяти комнат, не считая сеней. Четыре из них отвели для заключенных, а в пятой — дежурной — находились два унтер-офицера. Вместо нар в остроге были сделаны двойные кровати с расстоянием между ними, достаточным для свободного прохода лишь одного человека. В потолке для воздуха пробили продушины. В старом каземате организовали временный лазарет, караул в котором держали казаки. В прочих местах — солдаты Читинской инвалидной команды.

Летом и ранней осенью «государственные преступники» до пяти часов дня занимались земляными работами: рыли для частокола ров, поднимали на главной улице дорогу, заваливали огромный овраг, промытый стоками горной воды и дождя и прорезавший дорогу через село…

Рабочими орудиями им служили заступ, лопата, кирка и топор. Песок и землю они возили на тачках и носили на носилках.

С наступлением морозов в специальном домике были устроены ручные мельницы и жернова, на которых заключенные мололи ржаную муку. Два с половиной часа до обеда и столько же после…

Остальное время ссыльные проводили в совместных беседах на научные и литературные темы, в чтении книг и в игре на различных музыкальных инструментах… В такие часы в комнатах, где они жили, стоял невообразимый шум. Но скоро и к нему привыкли.

С приходом вечерней зари назначалась перекличка, потом двери острога крепко запирались и открывались лишь рано утром.

Зимой в комнатах Большого каземата, заставленных кроватями, обеденным столом и скамьей, было не только тесно, но и холодно и темно. Окна с железными решетками покрывались толстым слоем льда…

Но жить можно было и здесь. Лишь бы не сдаться, не пасть духом, как в крепости!..

И этого не произошло, пожалуй, по единственной причине, о которой позже так хорошо скажет Михаил Бестужев:

«Каземат нас соединил вместе, дал нам опору друг в друге и, наконец, через наших ангелов-спасителей, дам, соединил нас с тем миром, от которого навсегда мы были оторваны политической смертью… дал нам охоту жить… доставил моральную пищу для духовной нашей жизни. Каземат дал нам политическое существование за пределами политической смерти».

Бестужев здесь, несомненно, прав.

Соединив декабристов, чтоб легче было наблюдать за ними, Николай I жестоко ошибся. Быв вместе, они не потеряли веры в жизнь, в свои идеалы, поддерживали друг друга и морально и материально.

Это одно. Другая и немаловажная причина их жизнестойкости — женщины, жены, приехавшие навсегда к мужьям в далекую Сибирь. Их было одиннадцать.

Первой появилась на каторге княгиня Трубецкая, урожденная графиня Лаваль. Преодолев невероятные затруднения, отказавшись от роскоши и блестящей петербургской жизни, она проторила дорогу в «каторжные норы» другим женщинам…

29 сентября 1826 года Вяземский писал Жуковскому и Александру Тургеневу:

«Трубецкая… поехала за мужем и вообще все жены, кажется, следуют этому примеру. Дай бог, хоть им искупить гнусность нашего века…»

А в январе 1827 года им же: «На днях видели мы здесь (в Петербурге. — В. Я.) проезжающих далее Муравьеву-Чернышеву и Волконскую-Раевскую. Что за трогательное и возвышенное отречение! Спасибо женщинам: они дадут несколько прекрасных строк нашей истории. В них, точно, была видна не экзальтация фанатизма, а какая-то чистая, безмятежная покорность мученичества, которая не думает о славе, а увлекается, поглощается одним чувством, тихим, но всеобъемлющим, всеодолевающим. Тут ничего нет для галлереи, да и где у нас галлерея? Где публичная оценка деяний?»

История оценила самоотверженность этих женщин. Подвиг их воспели писатели и поэты. И первым из них, по всей вероятности, Александр Одоевский.

Был край, слезам и скорби посвященный,