Восточный край, где розовых зарей
Луч радостный, на небе том рожденный,
Не услаждал страдальческих очей;
Где душен был и воздух вечно ясный,
И узникам кров светлый докучал.
И весь обзор, обширный и прекрасный,
Мучительно на волю вызывал.
Вдруг ангелы с лазури низлетели
С отрадою к страдальцам той страны,
Но прежде свой небесный дух одели
В прозрачные земные пелены.
И вестники благие провиденья
Явилися, как дочери земли,
И узникам, с улыбкой утешенья,
Любовь и мир душевный принесли.
……….
В затворниках печали все уснули,
И лишь они страшились одного,
Чтоб ангелы на небо не вспорхнули,
Не сбросили покрова своего.
Несмотря на жестокие условия, жены «государственных преступников» ехали в Сибирь.
Осенью 1827 года в Читинский острог прибыли Е. П. Нарышкина («маленькая, очень полная, несколько аффектированная, но, в сущности, вполне достойная женщина; надо было привыкнуть к ее гордому виду, и тогда нельзя было ее не полюбить»)[8] и А. В. Ентальцева («Этой прекрасной женщине минуло уже 44 года; она была умна, прочла все, что было написано на русском языке, и ее разговор был приятен»)… У Александрины Муравьевой «было горячее сердце, благородство проявлялось в каждом ее поступке; восторгаясь мужем, она его боготворила…». «Каташа (Трубецкая. — В. Я.) была нетребовательна и всем довольствовалась, хотя выросла в Петербурге, в великолепном доме Лаваля, где ходила по мраморным плитам, принадлежавшим Нерону, приобретенным ее матерью в Риме, — но она любила светские разговоры, была тонкого и острого ума, имела характер мягкий и приятный…» «Фонвизина приехала вскоре после того, как мы устроились; у нее было совершенно русское лицо, белое, свежее, с выпуклыми, голубыми глазами; она была маленькая, полненькая, при этом очень болезненная; ее бессонницы сопровождались видениями; она кричала по ночам так, что слышно было на улице…»
Весной 1828 года к бывшему кавалергардскому офицеру И. А. Анненкову приехала его невеста, француженка Полина Гебль, также преодолевшая массу препятствий для того, чтобы навек соединиться в Сибири с любимым. «Это была молодая француженка, красивая, лет 30; она кипела жизнью и весельем и умела удивительно выискивать смешные стороны в других. Тотчас по ее приезде комендант объявил ей, что уже получено повеление его величества относительно ее свадьбы. С Анненкова, как того требует закон, сняли кандалы, когда повели в церковь, но по возвращении их опять на него надели. Далее проводили м-ль Поль в церковь; она не понимала по-русски и все время пересмеивалась с шаферами — Свистуновым и Александром Муравьевым. Под этой кажущейся беспечностью скрывалось глубокое чувство любви к Анненкову, заставившее ее отказаться от своей родины и от независимой жизни… Она осталась преданной женой и нежной матерью; она работала с утра до вечера, сохраняя при этом изящество в одежде и свой обычный говор. На следующий год к нам приехала Давыдова…»
Жены жили отдельно от мужей, свидания разрешались два раза в неделю…
«Государственные преступники» в Читинском остроге С удивительной энергией обживались на новом месте. В 1828 году ссыльные устроили во дворе Большого каземата столярную мастерскую — мебель теперь была собственного производства. Привезли и токарный станок, на котором стал работать Артамон Муравьев. П. Громницкий неплохо столярничал. В переплетной мастерской начали приводить в порядок поистрепавшиеся в дальнем пути книги.
В острог привезли рояль и фортепиано. После работы ссыльные собирались в небольшом домике, устраивали спевки, готовили концерты. Петр Свистунов, будучи прекрасным виолончелистом, создал недурной хор.
Камер в Большом каземате было четыре: «Псков», «Новгород», «Москва» и «Вологда». Жило в них от пятнадцати до двадцати человек. В центре камеры — стол, заставленный по вечерам шахматными досками.
Летом, в жаркой время, ходили под охраной купаться на Ингоду и Читинку, где своими руками оборудовали купальни.
Шесть копеек медью и два пуда муки в месяц отпускало правительство на содержание каждого «государственного преступника».
Ссыльные объединились в артель, в своеобразную коммуну, занимавшуюся общим хозяйством. Каждый из ссыльных вносил в общий котел «кто сколько может». С помощью артели было организовано приличное хозяйство: обед из двух блюд, ужин, утром и вечером чай с молоком.
Выходившие на поселение получали на первое обзаведение из артельного котла деньги. Большим подспорьем стали огороды, где они сажали картофель, зелень, капусту… Александр Поджио умудрялся выращивать даже арбузы и дыни.
В князе Оболенском каторга выявила незаурядного портного, Петр Фаленберг великолепно шил симпатичные фуражки, князь Сергей Трубецкой быстро штопал чулки… Нашлись в их среде и плотники, и слесаря, и башмачники…
Николай Бестужев оставил по себе в Сибири большую и благодарную память. Прекрасный художник, создавший бесценную галерею портретов своих товарищей, блестящий ученый, изобретший поливальную машину, «сидейку» (двухколесную тележку на деревянных рессорах) и множество других полезных вещей. Ни минуты он не сидел без дела…
Периодические издания стали появляться в Читинском остроге после «высочайшего разрешения» в 1828 году. «Запас книг… составился и был пущен в общее пользование из всего, — по словам М. Бестужева, — что было привезено каждым из нас и что было получено нашими дамами по назначению их мужей».
И наконец, в Читинском остроге заработал «декабристский университет»…
Многие из ссыльных получили широкое классическое образование. Долгими зимними вечерами они читали товарищам лекции: Никита Муравьев, имевший превосходное собрание военных карт, читал по памяти стратегию и тактику, доктор Вольф — физику, химию и анатомию, Корнилович и Муханов прекрасно знали историю России, Александр Одоевский знакомил своих друзей с русской словесностью…
Скоро занятия «каторжной академии» стали более регулярными, большее время уже отводилось литературным беседам. Михаил Бестужев прочел две повести, барон Розен — свои переводы из немецкой поэзии, Одоевский, которого заключенные прозвали «наш славный поэт», посвятил стихотворение Никите Муравьеву как президенту Северного общества…
Растроганные дамы послали ему венок.
И не зря!
«Главный поэт» сибирской каторги работал в Читинском остроге много и плодотворно.
В сторону отошла хандра, он снова ожил, душа распахнулась, и мир вошел в нее со всей его красотой, звуками и запахами.
Плывут ли в небе облака…
Скачет ли за рекой на лихом коне малорослый бурят…
Повиснет ли над острогом разгоряченное, как девичьи щеки, сибирское солнце…
На все отзовется чуткое поэтическое сердце.
Александр написал грамматику русского языка, а придя на свою первую лекцию, «он сел в углу с тетрадью в руках, начал с разбора песни о походе Игоря, продолжал несколько вечеров и довел лекции до состояния русской словесности в 1825 году. Окончив последнюю лекцию, он бросил тетрадь на кровать, и мы увидели, что она была белая, без заметок, без чисел хронологических и что он все читал на память».
30 августа 1828 года ссыльные праздновали именины своих товарищей — шестнадцати Александров.
Был дан концерт… На столах появилось привезенное еще из Петербурга вино. Федор Вадковский играл на скрипке, Свистунов на виолончели. Алексей Тютчев прекрасным баритоном пел арии из оперы Вебера «Вольный стрелок». Хором пели «Марсельезу»…
Александр Барятинский, помрачнев, вспомнил дни, проведенные в темницах Петропавловской крепости.
Темнеет… Куранты запели…
Все тихо в вечернем покое.
Дневные часы отлетели,
Спустилось молчанье ночное.
И время, которое длило
Блаженства земного мгновенья,
Крылом неподвижным накрыло
Печаль моего заточенья…[9]
Потом слушали Одоевского.
Обычно жизнерадостный и скептичный, сегодня Михаил Лунин был грустен, сидел в углу полутемной камеры и молча разглядывал товарищей.
Оглядывался ли он на жизнь, готовился ли к истинному своему поприщу, — обличению царского самодержавия, чем вызвал впоследствии на себя сильнейший гнев Николая I. — предчувствовал ли свою страшную участь и насильственную смерть?.. Трудно сказать! Но был печален он в этот вечер…
Александр оперся рукой о спинку кровати.
Стихи, слезами закипавшие на его сердце, просились наружу. И он не заставил себя ждать, только поднял глаза к маленькому окну, за решеткой которого летело потемневшее от печали сибирское небо.
— Тризна! — сказал он. — Посвящаю Вадковскому!..
Утихнул бой Гафурский. По волнам
Летят изгнанники отчизны.
Они, пристав к Исландии брегам,
Убитым в честь готовят тризны.
Златится мед, играет меч с мечом…
Обряд исполнили священный,
И мрачные воссели пред холмом
И внемлют арфе вдохновенной.
Скальд
Утешьтесь о павших! Они в облаках
Пьют юных Валкирий живые лобзанья.
Их чела цветут на небесных пирах,
Над прахом костей расцветает преданье.
Утешьтесь! За павших ваш меч отомстит.
И где б ни потухнул наш пламенник жизни,
Пусть доблестный дух до могилы кипит,
Как чаша заздравная в память отчизны.
Потом он читал переводы из Мура, свои стихи… И Федор Вадковский вместе со всеми слушал его.
Будь вольной, великой и славой греми,