— Он хорошо знал моих родных: Володю, Вареньку Ланскую… Я же видел его в жизни один или два раза. Умереть, не дожив и до двадцати двух лет, — столь трагичная судьба заставила меня о многом задуматься. Я ночью смотрел на тюремные решетки, и в душе рождались стихи об умершем поэте. Строки порой обращались ко мне, и тогда в них звучал пророческий смысл…
Глас песни, мною недопетой,
Не дозвучит, в земных струнах,
И я — в нетление одетый —
Ее дослышу в небесах.
Но на земле, где в чистый пламень
Огня души я не излил,
Я умер весь… И грубый камень,
Обычный кров немых могил,
На череп мой остывший ляжет
И соплеменнику не скажет,
Что рано выпала из рук
Едва настроенная лира,
И не успел я в стройный звук
Излить красу и стройность мира.
— Грустное стихотворение. Не понимаю, почему ты никогда не записываешь своих стихов? Импровизация — прекрасная вещь, однако… Я помню, в Камепку, к Василию Давыдову, приехал Пушкин…
— Иван Дмитриевич! — воткнув заступ в землю, печально улыбнулся Одоевский. — Ну разве можно сравнивать? При имени Пушкина у меня холодеет на сердце и опускаются руки…
— Я не о сравнении — об отношении к пиитическому труду!
— Лишь набросаю на бумагу строки, как ясно вижу их незрелость, нарочитость, а нередко и беспомощность.
— Ты слишком строг к себе!
— Отнюдь, Иван Дмитриевич! Просто знаю о своих возможностях и потому реально смотрю на вещи.
Якушкин укоризненно развел руками.
В Петербурге Иван Дмитриевич оставил двух малолетних детей. Жене он не разрешил приезжать к нему, пока дети не подрастут и не окрепнут.
Участвуя почти во всех крупных сражениях Отечественной войны с Наполеоном, будучи одним из учредителей ранних тайных обществ — «Союза спасения» и «Союза благоденствия», — после своего ареста в Москве Якушкин мужественно держался на допросах в Следственном комитете.
Для Николая I была составлена о нем следующая справка:
«Был в числе основателей Общества. В 1817 году, будучи томим несчастною любовью и готов на самоубийство, вызвался на совещании в Москве покуситься на жизнь покойного императора. Вскоре после того от Общества отстал, но в 1819 г. снова присоединился к оному. В 1820 г. ездил в Тульчин приглашать уполномоченных на съезд в Москву по делам Общества. По мнимом закрытии оного в 1821 г. ему дан был список с устава для заведения Управы в Смоленской губернии, но в 1822 г., по обнародовании высочайшего указа об уничтожении тайных обществ всякого рода, он сжег список сей и более никаких сношений по Обществу не имел. В 1825 г., 16 или 17 декабря, услышал он о полученном из С.-Петербурга предварительном известии насчет возмущения…»
— Все возитесь? — подойдя к огороду, спросил Петр Муханов. — А у меня к Александру разговор.
Якушкин хотел уйти.
— Останьтесь, прошу вас, Иван Дмитриевич! — остановил его Муханов. — Как раз вас-то и прошу помочь мне в этом деле.
Якушкин вопросительно посмотрел на него.
Муханов был живописен: огромного роста, с пышными усами и копной огненно-рыжих волос.
«Поистине Рыжий Галл!» — улыбнулся Одоевский.
— Дело в том, что я мечтаю составить и издать альманах в пользу невольно заключенных! — возбужденно заговорил Муханов. — Хотел бы просить Александра Ивановича, нашего главнейшего поэта, помочь мне в том.
— А именно?
— Зная нелюбовь Александра к письменному начертанию собственных поэтических строк, с его слов могу сам составить тетрадку стихотворений…
— Но!.. — хотел возразить Одоевский.
— Саша! — сказал Якушкин. — Неужли ты не веришь в искренность и благородность намерений Петра Александровича?
— Вовсе нет!
— Тогда не спорь. Гляжу, без дружеских увещеваний тебе не обойтись.
— А не удастся свой альманах, — сказал обрадованный Муханов, — пошлем в Россию, к друзьям. Уверен — помогут! С пересылкой вызвалась помочь Marie Волконская. Она с княгиней Верой Федоровной Вяземской в тесной дружбе.
«А может, и впрямь попробовать? — задумался Одоевский. — Чем черт не шутит! Вдруг…»
— Пошли, Петр! — решительно сказал он и с силой воткнул заступ в раскисшую землю.
«Оба эти стихотворения появились в Иркутске в рукописных списках в одно и то же время. Так рассказывали сибиряки».
Какой волшебною одеждой Блистал пред нами мир земной! С каким огнем, с какой надеждой, С какою детской слепотой Мы с жизнию вступали в бой. Но вскоре изменила сила, И вскоре наш огонь погас; Покинула надежда нас, И жизнь отважных победила!..
…Из Шлиссельбурга Вильгельма в октябре 1827 года перевели в Динабургскую крепость. Привезенный в январе 1826 года в Петропавловку, он первые месяцы пал духом, путался в показаниях, каялся, ругал себя, что так глупо попался в Варшаве. Знал ли он, что польская столица была буквально обклеена его приметами, столь выразительно отмеченными одним из хороших знакомых…
«По распоряжению Полиции отыскивается здесь Коллежский Асессор КЮХЕЛЬБЕКЕР, который приметами: росту высокого, сухощав, глаза на выкате, волосы коричневые, рот при разговоре кривится, бакенбарды не растут; борода мало заростает, сутуловат и ходит немного искривившись; говорит протяжно, от роду ему около 30-ти лет. — Почему поставляется в непременную обязанность всем хозяевам домов и управляющим оными, что если таких примет человек у кого окажется проживающим или явится к кому-либо на ночлег, тотчас представить его в Полицию; в противном случае с укрывателями поступлено будет по всей строгости законов…»
И вот он уже год в Динабурге.
А за тюремной решеткой голубое осеннее небо, за окном 19 октября 1828 года — лицейский день. Что делают сейчас его сибирские друзья — Пущин, Бестужев и Одоевский?.. Чем занят Грибоедов, которому он тайно послал письмо: «…Мне не представится уже другой случай уведомить тебя, что я еще не умер, что люблю тебя по-прежнему; и не ты ли был лучшим моим другом?..»
Вспомнили ли день Лицея и горькую участь друзей Дельвиг и Пушкин? Ах, Пушкин!.. Так неожиданна и коротка была наша последняя встреча!
…От бурь и горя вдалеке,
В уютном мирном уголке
Ты празднуешь ли день священный,
День, сердцу братьев незабвенный?
Моих друзей далекий круг!
Воспомнит ли в сей день священный,
В день сердцу братьев незабвенный,
Меня хотя единый друг?..
…А Пушкин в этот день был не один. Собрались его лицейские товарищи: Дельвиг, Илличевский, Комовский, Яковлев, Тырков…
Он лично записал протокол собрания, который после веселья, вина и воспоминаний закончил четверостишием:
Усердно помолившись богу,
Лицею прокричав ура,
Прощайте, братцы, мне в дорогу,
А вам в постель уже пора.
Он собирался в эту ночь уехать в Тверскую губернию, в Малинники, к Вульфам. Лицейские друзья ушли, и тогда он сел за стол. Ибо вино не принесло веселья: уста смеялись — душа печалилась. Она кровоточила и укоряла его, рождались в ней горькие строки… Нет, не забыть ему друзей, томящихся сейчас в хладной Сибири! Нет, не забыть ему далекий свет: бесценного Пущина и милого Вилю! Простите меня, друзья, благословляю вас и призываю к мужеству! Только оно может спасти вас за тюремными затворами!..
Во глубине сибирских руд
Храните гордое терпенье,
Не пропадет ваш скорбный труд
И дум высокое стремленье.
Несчастью верная сестра,
Надежда в мрачном подземелье
Разбудит бодрость и веселье,
Придет желанная пора[10].
Над Петербургом — ночь. Грохотала по мостовой чья-то запоздалая карета, и снова тихо, только пламя одинокой свечи, стоящей на столе, чуть колеблется в неловких порывах ветра да скрипит гусиное перо…
Он обязательно пошлет стихотворение в Сибирь, пошлет Муравьевой с верной оказией. Пусть передаст и мужу и его друзьям. Дойдет письмо! Должно дойти…
Любовь и дружество до вас
Дойдут сквозь мрачные затворы,
Как в ваши каторжные норы
Доходит мой свободный глас.
Оковы тяжкие падут,
Темницы рухнут — и свобода
Вас примет радостно у входа,
И братья меч вам отдадут.
Письмо заколесило по бескрайним русским дорогам…
Грибоедов был на пути в Тегеран. В Тавризе он основательно застрял. Задерживали дела, беременная жена и нежелание ехать…
«Отъезд мой в Тегеран был отсрочен по случаю отсутствия самого шаха из столицы, — писал он в Петербург. — Теперь хочу прибыть туда несколькими днями прежде его. Но не думаю, что там будет обильное поприще для дипломатической деятельности, потому что он и его министерство спят в сладком успокоении и все дела с Россиею, с Турциею и Англиею поручены Аббас-Мирзе…»
Настроение у него было отвратительным, воспоминания давили, мучили дурные предчувствия…
Мы молоды и верим в рай, —
И гонимся и вслед и вдаль
За слабо брезжущим виденьем.
Постойте!.. Нет его! угасло! —
Обмануты, утомлены…
И что ж с тех пор? — Мы мудры стали,
Ногой отмерили пять стоп,
Соорудили темный гроб
И в нем живых себя заклали.
Он думал о своих друзьях, двух Александрах: Бестужеве и Одоевском.