Свою веру в будущее он вкладывал и в пророчество новгородцам:
Нет, веруйте в земное воскресение:
В потомках ваше племя оживет,
И чад моих святое поколение
Покроет Русь и процветет.
В Петровской тюрьме он продолжал работать над начатой еще в Читинском остроге поэмой «Василько» — об ослеплении удельного князя Василька Ростиславовича князем Давидом Игоревичем. Написаны были все четыре песни, но Александр без устали шлифовал стихи, добиваясь их большей образности и ясности мысли.
Трагедия ослепленного Василька в оторванности от народа, не поддержавшего его и не пришедшего к нему на помощь. Думается, что в голову Одоевскому приходила мысль о трагедии его и его товарищей, пытавшихся вне связи с народом отвоевать у деспотизма свободу…
Время в Петровском, как и в Чите, шло медленно, однообразно.
После одной из петербургских почт слегла Елизавета Нарышкина.
— Брат ее умер на Кавказе, — огорченно сообщил Михаил Нарышкин. — Двадцати восьми лет. А она никак не поверит сообщению матери, плачет днем и ночью…
Одоевский знал графа Петра Коновницына, бывшего подпоручика генерального штаба, члена Северного общества, сосланного рядовым в Семипалатинск, а затем на Кавказ. Образованный и добрый юноша, любивший хорошо поспать и поговорить…
На смерть его он написал стихи:
На грозном приступе, в пылу кровавой битвы
Он нежной матери нигде не забывал;
Он имя сладкое сливал
Со словом искренней молитвы…
Опять увидеть взор очей,
Услышать радостные звуки,
Прижать к устам уста и руки
Любимой матери своей, —
Вот были все его желанья…
«Мои ровесники уже уходят, — с грустью размышлял Александр. — Судьба попросту смеется над нами. Смерть выбирает в жертвы достойных… Достойных и славы, и долгой жизни, и благородной памяти в сердцах потомков. Фаланга наша редеет, с уходом Грибоедова в ней образовалась огромная брешь. Кто следующий?..»
«…в основе варшавского восстания мы видели также самоотверженность и патриотический порыв, который увлекает сердца. Ночь 29 ноября была освещена огнями свободы».
Недвижимы, как мертвые в гробах,
Невольно мы в болезненных сердцах
Хороним чувств привычные порывы;
Но их объял еще не вечный сон.
Еще струна издаст бывалый звон,
Она дрожит — еще мы живы!
В конце ноября 1630 года в Варшаве началось восстание. Восстание охватило все слои населения… В начале 1831 года по польской столице стали распространяться воззвания «Патриотического общества», приглашавшие на панихиду в память повешенных в 1826 году декабристов^ Было написано специальное обращение «Поляки к Россиянам», в котором русских патриотов приглашали также присоединиться к восстанию:
«— Первые и юные герои вашей свободы не вотще проливали кровь свою… Они запечатлели великий союз славянских племен. Знаменитые тени Бестужевых, Рылеевых и Муравьевых взирают на вас и строго судить вас будут».
«Во французских газетах напечатано, — вспоминал позже А. М. Грибовский, — что отправлена обедня и панихида по повешенным в Петербурге за 14 дек., а в университете гроб с надписью их имен носили в залах и около здания, при чем говорены были речи…» «На боевых знаменах польских, как известно, красовались высокие призывы: «Za wolnosc nasza i wasza» (т. e. за нашу и вашу свободу)».
Известие о польской революции и слухи о необычной панихиде дошли и до Петровского завода. Заключенные были взбудоражены.
Одоевский не мог не откликнуться на это событие, оставившее в его душе чрезвычайно яркий след.
Вы слышите: на Висле брань кипит!..
Революция во Франции и восстание в Польше… И в это напряженное время Россия не оставалась чуждой освободительному движению. Вспыхивали и подавлялись в различных губерниях крестьянские выступления.
На дверях заезжего дома по пути в Троице-Сергиевскую лавру в 1830 году неизвестной рукой была оставлена следующая надпись:
«Скоро настанет время, когда дворяне, сии гнусные сластолюбцы, жаждущие и сосущие кровь своих несчастных подданных, будут истреблены самым жестоким образом и погибнут смертью тиранов». И подпись: «Один из сообщников повешенных и ссыльных в Сибирь. Второй Рылеев».
Ниже кто-то приписал:
«Ах! если бы это совершилось. Дай Господи! Я первый возьму нож».
Начальник III отделения Бенкендорф признавался в своем «всеподданнейшем отчете», что 1831 год изобиловал «важнейшими событиями, событиями несчастными для отечества нашего и которыми мнение общее, дух народный сильно и разительно был поколеблен», был «преисполнен мятежами, крамолою и явными знаками непокорности к власти законной».
Молва о брожении в России доходила и до Петровского завода. Нет, ссыльные не позабыли свои вольнолюбивые мечты! Не затух в их сердцах жаркий пламень!..
Нет! В нас еще не гаснут их мечты.
У нас в сердца их врезаны черты,
Как имена в надгробный камень.
Лишь вспыхнет огнь во глубине сердец,
Пять жертв встают пред нами: как венец,
Вкруг выи вьется синий пламень.
Сей огнь пожжет чело их палачей,
Когда пред суд властителя царей
И палачи и жертвы станут рядом…
Да судит бог!.. А нас, мои друзья,
Пускай утешит мирная кутья
Своим таинственным обрядом.
Пять лет прошло с тех пор, как были повешены их друзья. Пять незабытых имен. О них заключенные нередко вспоминали на совместных вечерах.
Шли месяцы…
Все реже ссыльные собирались в общий круг. «Недостаточные» тяготились помощью более обеспеченных товарищей. Но что было делать? На 1 рубль 98 копеек ассигнациями в месяц (или серебряными деньгами 50 копеек и два пуда муки натурою) прожить невозможно.
Кое-кто изъявил желание обратиться за помощью к правительству.
— Что? — воскликнули другие. — За помощью к палачам? Не бывать этому!..
Решили вновь создать артель, своего рода потребительское общество, наподобие читинской коммуны. Выбрали человека, ведавшего хозяйством, закупщика, огородника и на кухню сменного дневального.
Деньги в артель вносили по подписке. На уставе сохранились подписи Ивана Пущина и Александра Одоевского, вносившего в общий котел крупные суммы.
«Одоевский, — писал в донесении провокатор Медокс, — ангельской доброты. Пиит и учен; знает почти все главные европейские языки. По богатству был в Петровском остроге в числе тамошних магнатов. Несмотря на богатство, он всегда в нужде, ибо со всеми делится до последнего».
…На свежие периодические издания устанавливалась очередь: на газету каждому отпускалось два часа, на журнал два дня. Научным и литературным трудам по-прежнему отводилось немало времени. Следили и за книжными новинками. Короткие повести, изданные Пушкиным в 1831 году, вызвали большой интерес:
«Повести Пушкина, так называемые Белкина, являются здесь настоящим событием, — писала сестре Мария Волконская. — Нет ничего привлекательнее и гармоничнее этой прозы. Все в ней картина. Он открыл новые пути… Несколько новых романов и литературных журналов — вот что в настоящую минуту занимает Петровск или, вернее, его заключенных».
Вскоре в Сибирь приехала последняя из изгнанниц — молодая француженка Камилла Ле-Дантю. Приехала к Василию Ивашеву.
По дороге столбовой
Колокольчик заливается;
Что не парень удалой
Белым снегом опушается?
Нет, то ласточкой летит —
По дороге красна девица.
Мчатся кони… От копыт
Вьется легкая метелица.
Ивашев, тяжело переносивший заключение, решился было бежать из Петровской тюрьмы к китайской границе. План этот был настолько же фантастичен, насколько и опасен. Узнав о нем, друзья его, Петр Муханов и Николай Басаргин, с трудом уговорили Ивашева повременить с побегом, задумав во что бы то ни стало помешать безумной затее.
И вдруг из дома, из Симбирска, письмо.
Дочь бывшей гувернантки Ивашевых, Камилла, юная милая девушка, когда-то нравившаяся блестящему кавалергарду, тяжело заболев, открылась матери в своей давней любви к нему.
Ивашев был ошеломлен.
«Сын ваш, — по его просьбе написал в Симбирск комендант Лепарский, — принял предложение ваше касательно девицы Ле-Дантю с тем чувством изумления и благодарности к ней, которое ее самоотвержение и привязанность должны внушить… Но по долгу совести своей он просит вас предварить молодую девушку, чтобы она с размышлением представила себе и разлуку с нежной матерью, и слабость здоровья своего, подвергаемого новым опасностям далекой дороги, как и то, что жизнь, ей здесь предстоящая, может по однообразности и грусти сделаться для нее еще тягостнее. Он просит ее видеть будущность свою в настоящих красках и потому надеется, что решение ее будет обдуманным. Он не может уверить ее ни в чем более, как в неизменной своей любви, в истинном желании ее благополучия, в вашем нежнейшем о ней попечении, которое она разделит с ним…»
Узнав об этом письме, Ле-Дантю обратилась к царю с просьбой:
«Мое сердце полно верной на всю жизнь, глубокой, непоколебимой любовью к одному из несчастных, осужденных законом, — сыну генерала Ивашева.
Я люблю его почти с детства и, почувствовав со времени его несчастья, насколько его жизнь дорога для меня, дала обет разделить его горькую участь…»
Разрешение на отъезд было дано.