Александр Одоевский — страница 35 из 49

Ворота распахнулись… Кони рванули.

В мутном заиндевевшем окне губернаторского дома мелькнуло и тут же исчезло желтое в неверном свете лампы лицо Ивана Борисовича Цейдлера.

В Тельме Одоевскому как поселенному разрешили открыто переписываться с родными. Александр писал отцу каждую неделю, старательно нумеруя свои письма. Он знал, что переписка его находится под постоянным и неослабным надзором.

Отец все так же осыпал его упреками за «ужасное падение»…

Наконец в заводской поселок пришла весна: снег в поле отяжелел, лед на реке стал темным и опасным. Работавшие на фабрике крестьяне из бывших каторжников ожили, весело подставляя бледные, исхудавшие лица начавшему греть солнцу…

Одоевский, кроме Протопопова, почти ни с кем не общался, а с весной совсем захандрил: стихи не шли на ум, боли в груди усилились, он целыми днями не поднимется с постели, читая все, что приносил ему директор фабрики, оказавшийся человеком культурным и добропорядочным.

Однажды в Тельму приехал молодой чиновник и увез Александра в Иркутск. Генерал-губернатор Лавинский желал видеть «государственного преступника»…

Губернатор, одетый по-домашнему, встретил его приветливо.

— Получил письмо от Ивана Сергеевича, — строгим голосом сказал он, когда дверь за камердинером закрылась. — Умоляет оказать содействие… Но что я могу сделать? — Лицо Лавинского стало озабоченным. — Государь лично контролирует все действия сибирской администрации касательно «государственных преступников».

Он задумчиво прошелся по светлой гостиной, потирая пальцами лоб. Потом повернулся к Одоевскому, нерешительно стоявшему у двери.

— Вот что, Александр Иванович! Садитесь за стол и пишите его величеству покаянное письмо.

Одоевский побледнел…

— Да, да, милостивый государь! — повысил голос генерал-губернатор. — Коль дали завлечь себя в это преступное дело, то сумейте и оправдаться на этом свете перед богом и государем!..

Александр молчал…

Как следует ему ответить? Слезные просьбы отца, проклятия друзьям, якобы затянувшим его в «гибельный водоворот» 14 декабря, мольба о помиловании… В каждом письме одно и то же.

— Садитесь за стол, сударь! — поджав губы, повторил Лавинский. — Садитесь, пока я не раздумал. Иначе я забуду о наших родственных отношениях!..

В последние два месяца одинокой жизни его мучила тоска. Жизнь проходила стороной, в будущем не видно было просвета.

— Князь!.. — голос генерал-губернатора зазвенел металлически и угрожающе.

Одоевский сел и взял в руки перо.

— Пишите на имя его величества!..

«Всемилостивейший государь!

Если искреннее и глубокое раскаяние человека, впавшего в преступление не по влечению сердца, но по заблуждению ума и молодости («Повторяю!.. — мрачно взглянув на напрягшегося Одоевского, сказал Лавинский, — по заблуждению ума и молодости…»), может обратить на себя высочайшее воззрение вашего императорского величества, то я с полною надеждою на благость вашу дерзаю повергнуть к престолу вашего величества всепреданнейшую просьбу о прощении мне вины моей.

Всемилостивейший государь! Не опыт семилетних страданий и не желание облегчить участь мою побудили меня прибегнуть к великодушию вашего величества: я чувствую, я убежден сердечно и умственно, что вполне заслужил кару, определенную законом, и с должным терпением переношу свой жребий, но чем более убеждаюсь в вине моей, тем сильнее тяготеет надо мною имя преступника.

Снизойдите, великий государь, на просьбу мою, внушенную мне раскаянием, и единым всемогущим словом вашего императорского величества даруйте мне возможность утешить скорбного и нежного отца, усладить преклонные лета его, и принять при его разлуке с сим миром его прощальный взор и последнее отеческое целование» (рука его при этих словах дрогнула)…

Он машинально писал еще что-то и пришел в себя, услышав заключительные слова губернатора:

«…вашего императорского величества верноподданный

Александр Одоевской.

Апреля 2 дня 1833 года,

Тельминская фабрика».

Наступил уже вечер, Одоевский встал из-за стола, почти ничего не соображая, в голове бродила лишь одна усталая мысль: «Как все это противно!.. И нелепо!.. И напрасно…»

— Останетесь сегодня у меня! Покажите Одоевскому его комнату! — приказал Лавинский вошедшему камердинеру.

Допоздна просидел генерал-губернатор, сочиняя Александру Христофоровичу Бенкендорфу отношение к письму «государственного преступника» Одоевского.

Он заверял всесильного начальника III отделения «по долгу родственному и по совершенной известности всех чувств и помышлений Одоевского» в том, что «раскаяние его есть самое искреннейшее, не подлежащей ни малейшему сомнению» и что «тот недуг, о котором он (Одоевский. — В. Я.) упоминает, действителен и может быть при беспрерывных душевных страданиях скоро истощил бы последние силы его, ежели б не подкрепляла оных надежда на милосердие и благость государя…».

Левинский многократно перечитывал свое отношение, раздумывая и сомневаясь, не слишком ли заинтересованно. И решился послать его только через две недели.

Даже он не мог предположить, что очень скоро на обращении его после негодующего и раздраженного отказа императора появятся следующие слова графа Бенкендорфа: «К делу. Приказано оставить без производства…» К тому же Николай I, просматривая списки и распределения ссыльных по местам, выразил резкое неудовольствие самоуправством генерал-губернатора Лавинского, направившего «государственного преступника» Одоевского в Тельму. Против фамилий Беляева, Одоевского, Фаленберга и Мозгана он начертал своим небрежным почерком: «…на заводских поселениях, как ныне, так и впредь не жить; отправить в другие места».

В июне 1833 года Александра Одоевского выдворили в село Еланское, в тридцати шести верстах от Иркутска…

У одного из местных крестьян он снял комнату.


К утру разнепогодилось… По желтым дрожащим стеклам настойчиво застучал крупный снег, на крыше зашуршал соломой поднявшийся ветер.

В комнате Одоевского потрескивала свеча.

Александр лежал на кровати. В снежном буране, в порывах налетавшего на деревянный дом ветра внезапно почудился ему отдаленный гул далекого декабрьского дня, так резко изменившего его судьбу.

Восемь лет прошло с тех пор.

Грибоедов в могиле… Не светит для него высокое небо! Погасло…

Не обнимает свежий утренний ветер. Растаял…

Не манят взглядом родные черные глаза. Покрылись печалью…

А Кюхельбекер? Где он сейчас?.. В каких сибирских просторах затерялся? Ни слуху ни духу!

Встав, Александр поморщился и прижал руку к груди. Боль не стихала. Проклятая жаба!..

Где ж ты, друг мой? Доведется ли услышать твой хриплый протяжный голос? Увидеть нескладную фигуру?..

Елань заметало снегом…

Быв заключенным в Свеаборгской крепости, Кюхельбекер вспомнил своих друзей по духу и несчастью накануне дня их ангела и записал в «Дневник узника»:

«Что делают мои именинники: Александр Ив. О(доевский), Александр Александр. Бестужев…. и Пушкин? — Дай боже им, — если не счастья (оно на земле не бывает), по крайней, мере — спокойствия сердечного, которое лучше во сто крат того, что в свете подчас выдают нам за счастье!..»

13

Елань заметало снегом…

Свеча в комнате не погасала. Одоевский писал письмо, лежа на постели…

«…мое существование здесь довольно однообразно. Занимаю я одну комнату, которую отделал сам, как я уже сообщал вам; род маленького фонаря: ибо на квадрате в две с половиной сажени — четыре окна, довольно больших. Это — мой эрмитаж. Я почти не выхожу из него; потому что вы, может быть, помните, что я всегда был врагом пешего передвижения. Иногда я совершаю маленькую прогулку на санях по улицам, или, вернее, по переулкам деревни. Через четверть часа я возвращаюсь, чтобы усесться на постели и читать какое-нибудь произведение, которое мне полюбилось, напр., летописцев моей родины, или принимаюсь размышлять о плане какой-нибудь поэмы или трагедии, которую, может быть, начну, но которую никогда не кончу, по милости разборчивой совести: еще никогда она не была довольна ни одним моим эпическим или трагическим планом и почти ни одной моей пиесой. А если я теперь когда-нибудь сочиняю их, стараюсь забыть: это для меня тем легче, что я почти никогда не кладу своих стихов на бумагу, как вы давным-давно знаете это. С очень давних пор история России служит источником моих обычных вдохновений — древняя история, столь простая и иногда столь прекрасная в устах наших монахов-летописцев.

Если я, может быть, не поэт в истинном значении этого слова, все же я очень люблю поэзию и литературу, больше, чем все остальное в сфере искусств и человеческих знаний…»

Он отложил в сторону перо и, подойдя к фортепиано, присланному недавно из Петербурга, нажал на клавишу. Высокий мелодичный звук заставил его вздрогнуть. «Эх, мазурку бы сейчас! — От этой мысли стало на душе его весело. — Прошелся бы, как в былые времена, у графа Анраксина!..»

В хлеву замычала корова. Осторожно звякнул железный запор калитки, в дверь постучали.

— Войдите! — сказал Одоевский. — Кто там?

Дверь нерешительно, со скрипом отворилась.

На пороге стоял пожилой крестьянин и мял в покрасневших руках большие меховые рукавицы.

— Здравия желаю вашему благородию! — глухим басом, по-военному подтянувшись, произнес он.

— Здравствуй! — удивленно ответил Одоевский, разглядывая незнакомое морщинистое лицо. «Не из посельщиков ли?..»

— Машка заболела, — обмякнув, уныло пробормотал крестьянин. — Встать не может, ноги подкашиваются. Ну я вот и…

— Какая Машка?

— Кобыла моя.

Одоевский, ничего не понимая, пожал плечами.

— У вас четыре лошади, не одолжите ли до вечера одну? Дрова завезти хочу, совсем изба промерзла, а на полатях четверо малых!

— Пожалуйста, возьмите хоть две, в конюшне стоят! — воскликнул Одоевский.

— Вот спасибо! — оживился крестьянин. — Это я мигом тогда, дотемна обернусь.