Александр Одоевский — страница 44 из 49

Собрания разжалованных по декабрю у барона Розена привлекли к себе внимание властей. Командующий Отдельным Кавказским корпусом генерал Головин сообщал графу Бенкендорфу, что он поручил «начальнику 6-го округа корпуса жандармов генерал-майору Скалону учредить за ними секретное наблюдение, с тем, что если окажется что-либо противное в их действиях, приняв меры, немедленно донести».

Неизвестно, как выполнил поручение командующего бывший штабс-капитан гвардейского генерального штаба, бывший член «Союза благоденствия», Александр Антонович Скалой!.. И выполнил ли вообще! Скорее всего нет! Так как, прибыв в 1838 году по окончании летней экспедиции в Пятигорск, Головин поразился скоплению здесь декабристов, кое-кого из которых, по словам командующего, следовало бы «непременно повесить».

…— Но ты, как дева Франкистана,

Не расточай души своей:

Мне одному отдай всю душу!

Тогда я тихо запою…

Александр Чавчавадзе перевел это стихотворение, навеянное восточными мотивами, на грузинский язык, и долгие годы оно пользовалось в народе большим успехом.

Оно исполнялось на мотив мазурки дочерьми князя. Не слышал ли и Александр их исполнение?..

Через год бывавший в этом доме Николоз Бараташвили посвятит Кате Чавчавадзе, певшей «Розу и соловья», такие строки:

Когда с такою силой

Однажды Розу спела ты и Соловья,

Своею грацией

Во мне ты пробудила

Поэта, чем навек тебе обязан я…

К стихотворению своему он сделал примечание: «Соловей и роза» — песня, переведенная князем Чавчавадзе с русского».

Наверное, они встречались в этом доме — великий Николоз и Александр Одоевский.

6

Весна 1838 года надолго запомнилась многим посланным на юг «государственным преступникам».

Переведенный из Грузии на Северный Кавказ барон А. Ровен вспоминал: «Пятигорск, безлюдный тихий городок зимою, вдруг в половине мая переполнился приезжими и закипел… Военные экспедиции на Кавказе кончаются в июне, тогда прибыли несколько из моих сибирских товарищей: Нарышкин с женою, Одоевский; осенью приехали Назимов и Вегелин, Валериан Голицын, Кривцов и Цебриков; трое последних были уже произведены в офицеры и собирались в отставку. В числе посетителей были замечательные лица, с которыми часто встречался в Пятигорске и в Железноводске».

В городке лечился и отстраненный от должности начальник штаба Кавказского корпуса генерал Вольховский. Он поселился вместе с Розеном. Дом их был средоточием кружка…

«Возле меня, — писал декабрист Розен, — на берегу ручья под деревом, собирался кружок каждый вечер, беседовали далеко за полночь. Умные и сатирические выходки доктора Майера, верно нарисованного в «Герое нашего времени» Лермонтова, поэзия Одоевского и громкий и веселый смех его еще поныне слышатся мне».

Одоевского Николай Огарев увидел в Пятигорске, куда тот приехал лечиться. Встреча с ним запомнилась другу Герцена на всю жизнь…

И тот из них, кого я глубоко любил,

Тот — муж по твердости и нежный как ребенок.

Чей взор был милосерд и полон кротких сил,

Чей стих мне был, как песнь серебряная, звонок, —

В свои объятия меня он заключил,

И память мне хранит сердечное лобзанье,

Как брата старшего святое завещанье…

Огарев был потрясен встречей с человеком, одним из лучших в той орлиной стае, осмелившейся восстать против деспотизма.

«Одоевский был, без сомнения, самый замечательный из декабристов, бывших в то время на Кавказе… Он носил свою солдатскую шинель с тем же спокойствием, с каким выносил каторгу и Сибирь, с тою же любовью к товарищам, с той же преданностью своей истине, с тем же равнодушием к своему страданию. Может быть, он даже любил свое страдание… Отрицание самолюбия Одоевский развил в себе до крайности. Он никогда не только не почитал, но и не записывал своих многочисленных стихотворений, не полагая в них никакого общего значения. Он сочинял их наизусть и читал наизусть людям близким. В голосе его была такая искренность и звучность, что его можно было заслушаться… Он обычно отклонял всякое записывание своих стихов; я не знаю, насколько списки могут быть верны. Хотел ли он пройти в свете «без шума, но с твердостью», пренебрегая всякой славой?..» Одоевского выделяло среди других самоотвержение и «готовность на мученичество» ради общего дела. Юный Огарев всем сердцем потянулся к нему.

Он послал Одоевскому свои первые поэтические опыты, а часа через два сам пошел к нему. Александр очень сердечно принял юношу, который от внезапного прилива чувств расплакался у него в комнате.

«Они были чисты, эти минуты, — значительно позже вспомнит великий русский демократ, — как редко бывает в жизни. Дело было не в моих стихах, а в отношении к начавшему, к распятому поколению — поколения, принявшего завет и продолжающего задачу.

С этой минуты мы стали близко друг к другу. Он — как учитель, я — как ученик!..»

Сложился небольшой кружок… Деятельными членами его были также доктор Майер, Николай Сатин, пострадавший по общему с Огаревым и Герценом делу, проживший два года в Симбирской губернии и год назад переведшийся по болезни на Кавказ…

Мария Львовна Рославлева, тогдашняя жена Огарева, скучала на Кавказе, не понимала ни мужа, ни его друзей. Одоевский заинтересовал ее, он был непохож на других и так загадочен. Она жаждала от него поэтического посвящения.

Сдавшись, Александр написал ей несколько строк. До нас они не дошли. Осталось лишь упоминание о них в записке доктора Майера Сатину.

«Г-жа Огарева обещала прислать мне Жослэна; но не сделала этого. Если Вы находите это удобным, передайте ей прилагаемое четверостишие, посвященное ей Одоевским».

Огарев чувствовал пропасть, растущую между ним и женой. От того он мучился и еще более тянулся к Одоевскому, в котором видел нравственный пример для подражания.

«В августе мы поехали в Железноводск. Н. (Сатин. — В. Я.) и Одоевский переселились туда же. Мейер приезжал как только мог часто… Жизнь шла мирно в кругу, так для меня близком. Я помню в особенности одну ночь. Н., Одоевский и я — мы пошли в лес, по дорожке к источнику. Деревья по всей дорожке дико сплетаются в крытую аллею. Месяц просвечивал сквозь темную зелень. Ночь была чудесна. Мы сели на скамью, и Одоевский говорил свои стихи. Я слушал, склоня голову. Это был рассказ о видении какого-то светлого женского образа, который перед ним явился в прозрачной мгле и медленно скрылся.

— Долго следил я эфирную поступь…

Он кончил, а этот стих и его голос все звучали у меня в ушах. Стих остался в памяти; самый образ Одоевского, с его звучным голосом, в поздней тишине леса, мне теперь кажется тоже каким-то видением, возникшим и исчезнувшим в лунном сиянии кавказской ночи…»

Вскоре, получив известие о тяжелой болезни отца, Огарев уехал. Прощание с Майером и Одоевским было грустным. Они знали, что более не увидятся.

«И все это исчезло, — через много лет с болью скажет Николай Огарев. — …Мейер умер где-то там же на юге, среди дружного с ним семейства генерала Раевского; он недолго пережил утрату Одоевского, не устоял перед скорбью своего сердца. Исчез и он, тихий мученик за русскую свободу, поэт, миру неведомый; бесследно замер его голос, и только «море Черное шумит, не умолкая…».

7

Еще в 1837 году по приказу Николая I от Анапы до Поти стала сооружаться черноморская береговая линия. Император самонадеянно полагал, что она помешает связям кавказских горцев с иностранными державами, и прежде всего с Турцией и Англией.

Командующий войсками Кавказской линии Вельяминов в своих донесениях рекомендовал возводить в горах станицы, считая их более действенными, «нежели отрезанные друг от друга и сообщающиеся между собой лишь по морю береговые укрепления».

Государь настоял на своем.

Князь Варшавский, И. Ф. Паскевич, поддержал «высочайшее» предложение.

Начальником Черноморской береговой линии назначили генерал-майора Н. Н. Раевского-младшего. Под его руководством стремительно началось строительство укреплений Новотроицкого, Михайловского, Тенгинского, Святого Духа, Новороссийского, Навагинского…

В 1839 году приступили к сооружению еще двух фортов — Лазаревского на реке Псезуапсе и Головинского на реке Шахе. Гарнизоны укреплений были очень немногочисленны: малярия и цинга, тиф и простуда сотнями выкашивали людей. Более ста лет назад доктор медицины Н. Торопов писал: «О том, какая страшная была смертность в наших укреплениях бывшей Черноморской береговой линии, можно судить уже по тому, что там считали делом весьма обыкновенным, когда в год вымирало более десятой части всего гарнизона. Но были и такие укрепления, где в течение трех-четырех лет состав гарнизона переменялся, т. е. вымирал…»

«Большая часть укреплений на Восточном берегу (Черного моря. — В. Я.) находятся в беспристанной блокаде от горцев и не имеет другого сообщения как морем», — доносил начальству генерал Раевский.

Весной 1839 года Раевский стал собирать экспедицию для высадки десанта в долине реки Субаши. Одоевский с охотой согласился принять в ней участие и для того прервал лечение в Пятигорске. Путь его пролегал через Ставрополь, Прочный окоп, Екатеринодар, Ивановскую, Темрюк… А там были друзья, бывшие сибирские изгнанники. Александр стремился к ним всем сердцем.


Николай Лорер ожидал товарищей в Тамани…

Наконец в одно раннее утро он услышал на берегу знакомые возбужденные голоса своих товарищей. Выскочив из крошечной землянки, где он жил, Лорер бросился им навстречу. Вместе с отрядом, посланным на правый фланг для экспедиции, в Тамань пришли Одоевский и Нарышкин, Назимов, Лихарев и Игельстром…