Александр Островский — страница 107 из 132

.

Настоящего прилива энергии, аппетита к работе он, правда, не ощущал. По-прежнему давило сознание бездомности – и в жизни, и в театре. Но – «нужно работать». И, вернувшись с реки после утренней или вечерней зори, он упорно садился за стол. Либретто так либретто, перевод так перевод… До обеда три с половиной страницы, после обеда – две… Скучновато читать этот счет аккуратно выработанным страницам рядом с рыболовным реестром в его дневнике. «Поймали 10 пискарей, 10 плотвиц и 3 окуней. Вечером перевел 2 1/2 страницы».

Но все же что-то сдвинулось в его настроении после поездки к Некрасову. Жизнь, в которую он свято верил, напоминала о себе как мудрая, неодолимая сила. Жизнь, которая рассеивает любую безнадежность, перемалывает всякую боль и в поисках выхода из тупика создает такие неожиданные сочетания событий и сил, какие и не грезились усталому, отчаявшемуся уму.

В октябре 1867 года, когда Островский был в Петербурге, чтобы встретиться с вновь назначенным директором театров С. А. Гедеоновым, Некрасов потихоньку шепнул ему, что есть надежда перехватить у Краевского захиревший его журнал «Отечественные записки» и, официально не сменяя издателя, попытаться сделать новый «Современник». Некрасов рассчитывал на участие Островского в предполагаемом журнале, говорил, что видит в нем желательнейшего из авторов.

Так, может, жизнь не кончена в сорок четыре года, как начинало казаться порой над темной водой щелыковского омута? И он еще будет писать и печататься, и счастье ему посветит, и театры будут с былым триумфом играть его пьесы?

В волшебной сказке «Иван-царевич», писавшейся той же осенью, есть такой диалог:


«Все. Ты, Иван, куда?

Девкин. Я на плотину.

Кошкин. Зачем? Рыбу ловить?

Девкин. Нет, не рыбу ловить, а я… Вот что… Я – туда, в омут…

Царицын. Купаться, что ли, идешь?

Девкин. Нет, не купаться, а я совсем туда… с камнем. Вот что. Прощайте! (Идет.)

Все. Постой! Постой!»


Два брата Ивана Девкина – Царицын и Кошкин – решают утопиться заодно с ним, да по дороге раздумывают.


«Царицын. Что ж, топиться, так топиться, – и я не прочь… Только вот что, ребята: я сегодня что-то не в расположении… утопимся завтра все вместе!

Кошкин. Ну, один день – куда ни шло!

Девкин. Я что ж? Я, пожалуй, один день подожду. (Садится.)

Один из работников. Придумали такую глупость непростительную – топиться, да толкуют, точно дело какое сбираются делать».


«Сказка – ложь, да в ней намек…» Стоит задуматься на минуту, и ты остановишься на краю черной пропасти, в которую было заглянул, и станет слаще каждый глоток воздуха, и небо голубее, и крепче запахнут цветы и травы, и снова захочется жить вечно.

«Отечественные записки»

Петербург. Угол Бассейной и Литейной улиц. (Тогда она еще не звалась проспектом.) Дом Краевского. Широкая лестница на второй этаж. Дверь с начищенной медной табличкой: «Николай Алексеевичъ НЕКРАСОВЪ».

В старом обиталище «Современника», где на два года все замерло и опустело, былое оживление. По понедельникам к часу дня в большой приемной комнате, выгороженной из некрасовской квартиры, как прежде, сходится вся редакция. Раньше других появляется здесь чернобородый красавец лет тридцати, с бледным тонким лицом, и пристраивается за высокой конторкой с бумагами. Это новый секретарь «Отечественных записок» Василий Слепцов. Приходит, неся ворох рукописей в портфеле, Григорий Захарович Елисеев, человек поповской наружности, с бородой библейского патриарха, немногословный и внимательный, – бесценный журнальный работник. Еще с лестницы слышен грозный кашель Михаила Евграфовича Салтыкова: он входит шумно дыша, с чуть выпученными глазами, здоровается по обыкновению сердито, но так, что все знающие его почему-то улыбаются, и, оглянувшись, нет ли поблизости дам, отпускает крепкое словцо по поводу мороза, цензуры, канальи-извозчика или только что прочитанных стихов какой-то петербургской барышни.

Приемную эту Островский помнит еще с конца 1850-х годов, и с той поры она мало изменилась. В центре комнаты большой бильярд, под ним гуляет черный пойнтер Некрасова. У стены – шкаф с рукописями и чучелом зайца на нем, в углу – медведь на задних лапах с оскаленными зубами. Пришедшие усаживаются в креслах и на полукруглом диване, у стола с зеленым сукном. За тяжелой портьерой в глубине комнаты – вход в личные покои Некрасова, растянувшиеся по фасаду с окнами на Литейную.

Некрасов встает обыкновенно по-петербургскому поздно. Полусидя в постели, на высоких подушках, пишет что-то или просматривает свежие корректуры, доставленные из типографии метранпажем Чижовым. Потом пьет кофе, одевшись в просторный архалук со шнурками, просматривает газеты, листает чью-то рукопись. Для москвича Островского день уже пошел к вечеру, а тут еще только утро. Но, когда бы он здесь ни появился, хоть и не в приемный час, его проведут к Некрасову для уединенного разговора. А потом они вместе, раздвинув портьеру, выйдут в редакционное помещение, уже заполнившееся гулом голосов.

Островского приветствуют почтительно и дружелюбно, Некрасов знакомит его с Глебом Успенским, Михайловским. С любопытством поглядывает на драматурга не по годам тучный молодой человек с апатическим лицом – критик Скабичевский. Конечно, это не Добролюбов, но он собирается писать в «Отечественных записках» о новых комедиях Островского…

Островскому нравилось, что в «Отечественных записках» все делалось, по видимости, само собою. Деловые разговоры велись как бы между прочим. Говорили вперемежку обо всем: о новостях газет, плане очередной книжки, модной повести, перемещениях чиновников, в особенности влиявших на литературные дела, о вестях и слухах, касавшихся цензурного комитета, о видах на урожай, лесных пожарах, туркестанских походах и холере…

Дух редакции был лишен сентиментальности. Если рукопись нравилась, Некрасов хвалил коротко и по делу, если не нравилась – говорил внятно: не подошло. Чтобы не обидеть, ссылался порой на финансовые затруднения журнала. Но скуп, вопреки молве, не был. Узнавал, что автор бедствует и не может ждать расчета с конторой, подходил к трюмо, стоявшему в его комнате, вынимал из узкого ящика в подзеркальнике радужные ассигнации, которые имел обыкновение совать туда вечером после выигрыша в клубе, и вручал нуждающемуся. Островский тоже пользовался иной раз щедротами подзеркальника.

Деловой, непринужденный и серьезный дух был перенят от Некрасова и другими сотрудниками. Тем более что его соредактор Салтыков еще менее был наклонен к сентиментальным эмоциям: покряхтывал баском и резал автору всю правду о его сочинении, не щадя самолюбия «литературных генералов».

Демократическое и критическое направление «Отечественных записок» выявилось очень скоро. Для этого не понадобилось литературных манифестов: все здоровое, честное, молодое прибивало к этому берегу само собою. Литераторов не задергивали тут мелочными претензиями, не подгоняли под свой вкус. Верность направлению журнала Салтыков и Некрасов понимали достаточно широко: лишь бы автор писал правду, болел душою за народ, избегал общественной и нравственной фальши.

Островским в «Отечественных записках» дорожили, считались с ним, можно даже сказать, ухаживали за ним. Он заслужил это трижды: как старый сотрудник Некрасова еще с «золотых лет» «Современника», как редкий московский гость, наконец, как общепризнанный большой художник, оставшийся, в отличие от Тургенева или Толстого, верным демократическому журналу и в самые трудные его дни.

Пьесы Островского неизменно печатались в первой, «казовой» книжке «Отечественных записок»: ими по традиции открывался журнальный год. А если Островский, по счастью, сочинял в сезон и вторую комедию, охотно печатали и ее. В 1868 году в номере 11 он дебютировал в некрасовском журнале пьесой «На всякого мудреца довольно простоты», в номере 1 за 1869 год появилось «Горячее сердце» – и пошло: номер 2 за 1870 год – «Бешеные деньги», номер 1 за 1871 год – «Лес», номер 1 за 1872 год – «Не было ни гроша, да вдруг алтын» и т. д.

Наведываясь в Петербург, Островский, в компании с Горбуновым или Бурдиным, часто становился участником скромных редакционных праздников. «Отечественные записки» и в этом унаследовали обычаи «Современника». Когда, протомившись положенные три дня в «чреве кита», очередная книжка получалась из цензуры с дозволением идти в свет, Некрасов устраивал «генеральный обед» для сотрудников. У Донона, рядом с Певческим мостом, или в русском ресторане «Малоярославец» сходились А. Н. Плещеев, В. С. Курочкин, Г. И. Успенский, А. А. Потехин и другие близкие журналу литераторы.

Островский охотно бывал на этих дружеских литературных сходках; но Петербург – не Москва, и он чувствовал себя здесь несколько скованно, «как тот редкий гость, – вспоминает очевидец, – который пришел в незнакомый дом и не знает, что делать: сесть или стоять, слушать других или начать разговор, и даже затрудняется в том, куда девать свои руки». Иным он казался величавым, важным, но такое впечатление было обманчивым. Правда, с годами он становился молчаливее, и довольно было двух-трех малознакомых людей в компании, чтобы его трудно было расшевелить. Но он внимательно слушал все, о чем говорили, с доброй улыбкой, наклонив набок большую, рано начавшую лысеть голову и поощряя собеседника к месту вставленным словцом. На этих обедах он нередко сидел рядом с Салтыковым и своим молчаливым спокойствием составлял выразительный контраст с вечно кипятившимся, желчным и язвительным Михаилом Евграфовичем[606].

Лишь однажды он вступил в полемику на некрасовском обеде, вызванный к тому не в меру самодовольным литератором. Петр Дмитриевич Боборыкин тоже был автором «Отечественных записок», хотя и довольно случайным. Встречая его, Салтыков имел обыкновение произносить нецеремонно: «Ну что вы там набоборыкали?» Перу Боборыкина, помимо толстых романов, принадлежало и несколько пьес, он считал себя знатоком теории драмы и в 1871 году печатно заявил в журнале «Дело», что Островский попал в сценические писатели по недоразумению.