Александр Островский — страница 16 из 132

одобно Островскому тяготившиеся канцелярской службой и не чуждые по молодости лет литературным интересам. С ними и проводил время Александр Николаевич.

«Мы приходили в суд часов в одиннадцать, – вспоминал Островский, – и у нас начиналось литературное утро. Разговаривали и спорили о литературе и так незаметно досиживали до трех часов. После трех часов отправлялись в кофейную Печкина, это было не что иное, как хороший трактир, продававший кофе, против Александровского сада…»[60].

Кофейня Печкина

Кофейня Печкина была особым уголком старой Москвы. Ее владельцем был Иван Артамонович Бажанов – тесть Мочалова, задумавший устроить невдали от Театральной площади приют артистов и литераторов. Он слышал, что люди искусства в Париже и Лондоне имеют обыкновение собираться для споров, бесед, задушевных разговоров об искусстве в маленьких кафе, и решил основать в Москве заведение по этому образцу.

Кофейня примыкала к трактиру, откуда по особому переходу носили туда обед. Сама же кофейня состояла, не считая прихожей с вешалкой, из четырех комнат: небольшого зала, бильярдной и двух комнат поменьше, куда посетители удалялись для разговоров. На столиках лежала газета «Северная пчела», половые приносили по требованию посетителей вместе с чашкой кофе журналы – «Библиотека для чтения», «Отечественные записки»[61].

Островский любил проводить время в кофейне. Разговаривал за столиком с друзьями, листал свежие номера журналов, играл на бильярде. В этом искусстве он начал упражняться еще в студенческой «Британии» и достиг немалого успеха: неторопливо ходил с кием вокруг стола, высматривая верный шар, и, прищурившись, безошибочно гнал его по зеленому сукну – в угол, в среднюю, карамболем, – только лузы трещали.

Но главное, у Островского был здесь случай ближе сойтись с актерами и литераторами. Сначала он застенчиво наблюдал их издали. Их разговоры, особый жаргон театрального мирка, веселье, непринужденность, рассказы в лицах казались Островскому осколком какого-то необыкновенного праздничного и счастливого мира. Осмелев, он стал знакомиться с ними ближе.

В одном из ранних своих очерков Островский уделил обществу, собиравшемуся в кофейной, несколько строчек, окрашенных мягкой иронией: «Общество это делилось на две половины: одна половина постоянно говорила и сыпала остротами, а другая половина слушала и смеялась. Замечательно еще то, что в эту кофейную постоянно ходили одни и те же люди, остроты были постоянно одни и те же, и им постоянно смеялись».

Но, по совести говоря, Островский не зря стал завсегдатаем кофейни Печкина. Здесь бывали Живокини, Садовский, Самарин. За шампанским героем кофейни становился актер и водевилист Ленский. Он сыпал экспромтами, мгновенно рифмовал веселые ответы собеседникам. Переводчик Шекспира, известный московский оригинал Кетчер, громогласно хохотал, как всегда обличая кого-то, и поглощал огромные порции мороженого с ветчиной. Тут можно было встретить Герцена, Галахова, молодого Каткова, профессора-зоолога Рулье. Заходил сюда и Щепкин, и, когда бывал в ударе, все заслушивались его устными рассказами о театральном прошлом, анекдотами о князе Шаховском, диковинными историями в лицах.

Вечерами, когда не было спектакля, заходил порой в кофейню Мочалов, обычно в сопровождении своих адъютантов: здоровенного детины Максина, довольно слабого актера, игравшего в «Гамлете» тень отца, и учителя каллиграфии, любителя-стихотворца и страстного поклонника московского трагика Дьякова. Новички в кофейне глядели на Мочалова во все глаза, даже несчастная слабость к зелену вину не могла заставить его потерять обаяние благородства. К концу вечера он еле держался на ногах, но ни одна пошлая черта не примешивалась к величавому облику трагика. А утром он тихо попивал чаек, стоя у буфета в кофейной.

Мочалов был обидчив, самолюбив и горд, но эти черты, делавшие его трудным в житейском обиходе, помогали ему сохранять независимость в театре. Островский, конечно, должен был не однажды выслушать, если не от самого артиста, то от его добровольной свиты, известный рассказ о встрече Мочалова с директором императорских театров А. М. Гедеоновым. Гедеонов специально приехал из столицы в Москву, чтобы смотреть Мочалова в роли «Гамлета». Спектакль не мог состояться, потому что Мочалов переживал нередкую для него полосу запоя, и директор решил ошеломить его, явившись к артисту на квартиру. Он застал Мочалова с приятелем за начатой бутылкой и только было собрался произнести грозный выговор, как Мочалов прервал его: «Вы, Гедеонов! Как же вы смели прийти к Мочалову, когда знали, что он пьет? Вы – директор, видите первый раз в жизни Мочалова, гордость и славу русского театра, не на сцене, в минуту его триумфа, когда он потрясает, живит и леденит кровь тысячей зрителей, когда театр стонет от криков и воплей. А вы пришли смотреть на Мочалова пьяного, в грязи… не тогда, когда он гений, а когда он перестает быть человеком! Стыдно вам, директор Гедеонов! Ступайте вон! Идите скорее вон!»[62]

Не кажется ли вам, что мы слышим монолог Несчастливцева?

Присматриваясь к посетителям печкинской кофейни, Островский мог заметить, что не все актеры, к сожалению, обладают тем же чувством собственного достоинства. Рядом с замечательным простодушием, душевной подвижностью, легкостью, даровитостью в них давали себя знать малая культура, полуобразованность, склонность к интригам и, что хуже всего, черты угодничества перед театральным начальством, провинциальное заискивание перед «чистой» публикой. Такой талантливый, по-детски непосредственный художник, только что поразивший всех смелой выдумкой, заставивший от души восхищаться им, вдруг мог разочаровать вас своей холопской робостью перед дирекцией, недоброжелательством к товарищам по театру.

Эти черточки актерской братии нередко встречались в старшем поколении «императорских» актеров. Островский, всецело захваченный их обаянием и мастерством, отойти от них не мог, когда они заводили свои рассказы, шутки, анекдоты, закулисные истории.

Но ближе всех оказался ему недавний дебютант Пров Садовский, всего лет пять как вступивший в московскую драматическую труппу. Человек малоразговорчивый, даже чуть угрюмый с виду, он обладал, подобно Щепкину, несравненным талантом рассказчика. В его устных рассказах не было никакой экзотики, но он точно схватывал смешное и характерное в быту и житейском разговоре, представлял подвыпившего мужичка или купца, рассуждающего о Бонапарте и республике Франс, так, что слушатели «животики надрывали» от смеха. Садовский был молод, независим, в театре играл роли в переводных водевилях и мечтал о новых пьесах русского бытового репертуара[63]. Когда они встретились с Островским, разговорились и мгновенно, как бывает в ранней молодости, почувствовали горячую симпатию друг к другу, им еще неведомо было, что их дружеский союз ознаменует эпоху на русской сцене. Но недаром уже первая, еще смутно брезжившая в воображении Островского пьеса предназначалась им в мечтах для бенефиса Садовского.

Знакомство Садовского с Островским произошло, скорее всего, в печкинской кофейне в 1846 году. И в том же году была у Островского другая, важная в его судьбе встреча. Как-то он зашел из присутствия выпить чаю в Железный трактир Печкина. Напротив него за столиком сидел какой-то студент, погруженный в чтение «Отечественных записок». К студенту подошел приятель и, поздоровавшись, спросил, чем он так увлечен. Сосед Островского по столу поднял глаза от книги и ответил, что читает «Проступок г. Антуана», новый роман Жорж Санд.

– Это что, а вот вы бы прочли «Мартына-найденыша» Евгения Сю.

По лицу читавшего студента скользнула легкая ироническая улыбка, и в тот же момент он заметил такую же улыбку на лице Островского. Это послужило поводом к началу разговора. Молодые люди проговорили до полуночи и расстались друзьями. Студентом, с которым познакомился Островский, был Тертий Филиппов[64].

Характерен сам повод к знакомству. Романы Жорж Санд были оселком для определения симпатий молодых читателей. «Скажи мне, что ты читаешь, и я скажу, кто ты». На французскую романистку поглядывали косо и бурчали недовольно чопорные старички. Но ее пылко поддерживал в своих статьях Белинский, о ней рьяно спорили в студенческих кружках. Независимость от традиций отцов, презрение к нравам буржуазной благоустроенной семьи, защита «беззаконного», искреннего чувства – все это казалось опьяняюще новым и влекло к Жорж Санд молодые умы[65]. Это был тот особый в литературе случай, когда отношение к книге могло сводить и разводить людей. Для думающего молодого человека 1840-х годов сравнение книг Жорж Санд с пустоватой прозой Евгения Сю выглядело смехотворно.

В ранних очерках Замоскворечья Островский набросает беглыми штрихами портрет некоего своего знакомца, живущего за Москвой-рекой и кончившего курс в университете. «X. X. […] кроме ума, не признавал над собой владыки. Он не имел никакого сообщения с Замоскворечьем и никакого знакомства, он заключился в маленькой комнатке, обложил себя книгами и жил в мире мечтательном, любимым автором его был Жорж Санд. Он читал его и перечитывал и, бродя без цели по улицам Замоскворечья, мечтал о героях и героинях его романов». Кто этот юноша, которого «замоскворецкие Лелии» считали человеком погибшим? Штрихи ли здесь автопортрета или, скорее, какие-то черточки Тертия Филиппова и других молодых друзей Островского? Не беремся судить решительно, но, так или иначе, портрет типичен.

В пору своей первой встречи и Островский и Филиппов – оба были прилежными читателями «Отечественных записок» – увлекались статьями Белинского, а будущий драматург, как запомнилось Филиппову, нисходил даже до цитирования критика Галахова. Таково было, говоря словами Ап. Григорьева, «веяние» времени.