Александр Островский — страница 22 из 132

Отцу не нравилось, что сын зачастил в дом по соседству. И чтобы отвлечь молодого человека от сомнительного увлечения, дать ему посмотреть жизнь и развеяться, Николай Федорович предложил ему взять отпуск в суде и выехать на лето вместе со всей семьей в новокупленное имение Щелыково.

Давно была у Николая Федоровича мечта – обзавестись собственным поместьем. Получив дворянское достоинство, как было не закрепить его покупкой имения? «Наживите денег да крестьян купите – свои рабы будут. Вы ведь не из дворян, так это вам лестно», – говорит у Островского Турунтаев в пьесе «Пучина». Похоже, что здесь тронута психология, слишком близко знакомая автору. С 1846 года отец Островского, умевший благодаря своим связям и адвокатской опытности совершать выгодные сделки, стал покупать с торгов за умеренную цену имения разорившихся помещиков. В 1846–1847 годах он приобрел два имения в Нижегородской и два в Костромской губернии. Щелыково было самым крупным из них, по ревизской сказке числилось в нем 111 душ крестьян.

Собирались в деревню основательно, нанимали экипаж тройкою и ямщиков. Называлось это – путешествовать «на долгих». 240 верст от Москвы до Ярославля ехали четверо суток.

Через каждые 60 верст останавливались в пути: Троица – Переславль – Ростов, давали отдых лошадям. От Ярославля дорога шла на Кострому, а там и до Щелыкова рукой подать.

Отец с мачехой взяли с собой в путешествие малых детей. А Александр Николаевич выговорил себе право захватить в эту поездку, чтобы скучно не было, своего приятеля, человека, вечно тершегося в их доме, Николая Николаевича Ягужинского. Николай ехал с Александром Николаевичем в роли то ли компаньона, то ли камердинера. Доброхотным и бессменным ординарцем Островского называет его С. Максимов[93].

Николай, более известный по прозвищу Межевой, был прежде землемером. По малой ли своей грамотности либо по пристрастию к вину он недолго пробыл в этой должности. Ягужинский искал себе благодетелей среди богатых купчиков, развлекал их, рассказывал всякие необыкновенные историйки, бесподобно крякал уткой и пил за их счет. Сколько унижений вытерпел он от своих благодетелей, скатившись в «метеорское» звание запойного пьяницы! Это не мешало Межевому слыть чудаком и весельчаком, способным украсить любую компанию. Люди такого рода, пусть «пропащие», но живые и талантливые, смолоду привлекали Островского, и сами вечно кружились возле него.

Может быть, Николай Николаевич и не казался Островскому-старшему хорошей компанией для сына, но, желая оторвать его от Агафьи Ивановны, отец и на Межевого был согласен.

Сохранился дневник первого путешествия Островского в Щелыково весной 1848 года. Документ, замечательный свежестью и яркостью впечатлений: молодой писатель впервые совершал столь далекое путешествие. Прощаясь в Москве со своими друзьями – Тертием Филипповым и Эдельсоном, – он, кажется, обещал им вести регулярный путевой журнал и посылать отчеты с дороги. Во всяком случае, в иных местах дневника Островский прямо обращается к друзьям: «Тут я, признаюсь, удержаться от слез был не в состоянии, да и едва ли из вас кто-нибудь, друзья мои, удержался бы» или: «Я не знаю меру той радости, друзья мои, какую почувствовал бы я, если бы увидел вас в этих обетованных местах». Видно, так близок был Островский со своими новыми приятелями, так привык делиться с ними всем им написанным, что и этот дневник писал как бы в расчете на их сочувственное чтение. Это прибавило дневнику литературности, сделало его страницы этюдами, вышедшими из школы письма начинающего писателя, лишив их, правда, тона тех сокровенных признаний, какие делаются одному себе.

Толстой верно замечал, что первую половину пути мы думаем о том, что оставили за собой; вторую – о том, что нас ожидает. Описывая отъезд из Москвы, Островский с нарочитой туманностью говорит о чувствах, одолевавших его в первые часы дороги. Хаос в его голове, отмечает он, постепенно прояснился и сгруппировался вокруг «одной мысли», и стал ему рисоваться «знакомый в душе образ женщины плачущей, страдающей, любящей. Потом стала представляться сестра». Речь идет, очевидно, о какой-то предотъездной драме. В образе плачущей, страдающей, любящей женщины легко угадать Агафью Ивановну. И как характерно, что, боясь домашней цензуры дневника или не желая делиться такими признаниями с друзьями, Островский вычеркивает эти строки, редактируя первую страницу так, чтобы случайный ее читатель ничего не мог понять: «…только что стали рисоваться знакомые в душе образы, так тут Николай со своими разговорами опять сбил все в кучу»[94].

У Ягужинского была привычка незамысловатого остряка – рифмовать без продыху что придется, и он развлекал всю дорогу наших путешественников доморощенными комментариями: «Поедем мы с тобой в Кострому да наделаем страму», «Прощай, Яуза, переходил я тебя нынче два раза…» и т. п. Словоохотливый заштатный землемер то и дело заставлял улыбаться перлам своей полуобразованности. Рослого содержателя постоялого двора он прозвал, к примеру, «Галиап». Главный юмор его речи был в невольном комическом эффекте, какой возникает при желании полуграмотного человека щегольнуть своей образованностью, и, подпрыгивая на ухабах, Островский краем уха прислушивался к нему.

А оглянешься по сторонам – и тебя обступают впечатления дороги. Щемящие московские воспоминания отошли, растаяли, и молодой человек погрузился в то благодушное, счастливое и полное ожиданий расположение духа, с каким обычно пускаешься в молодости в путь, когда все, что вокруг, кажется новым, удивительным, а то ли ждет еще впереди!..

В Троице-Сергиевом посаде Островский посетил монастырь. Сильное впечатление оставили нищие на паперти. От Троицы пришлось ехать по старой глинистой дороге – шоссе только прокладывали. Дорога шла лесом, время от времени встречались часовенки, святые колодцы с каменными навесами. И вдруг за две версты до Переславля открылся «очаровательнейший вид на город, на озеро, которое от ветру было похоже на огромное синее вспаханное поле, и на монастыри…» Начиная с этой минуты Островский впал в какое-то состояние беспрерывного поэтического восторга и то и дело восхищался тем, что попадалось ему на пути: городами, людьми, видами окрест.

В Переславле он без устали ходит по улицам, любуется красотой соборов, выслушивает местную легенду о великом грешнике Никите-столпнике, который, покаявшись, попросился в монастырь и, когда его не впустили, две недели провалялся в болоте, заживо съедаемый комарами, чтобы заслужить себе прощение от монастырской братии. Возможно, здесь услышал Островский тогда впервые о Ярилиной горе и Берендеевом царстве, древних поселениях близ Плещеева озера. Именно в этих местах между X и XII веками жили племена берендеев, как говорят, ушедших позднее в Золотую Орду и давших начало нынешней народности каракалпаков[95]. Островский ездил и позднее этим путем в Щелыково и должен был не однажды слышать легенды о берендеях, прежде чем решился переселить их в знакомые костромские места в волшебной сказке «Снегурочка».

Но сейчас для Островского все впервые и в новинку: и эта красота «залесной» Руси, и города, и дивная весна, и просыпающаяся природа, и люди. «С Переславля начинается Меря, – записывает он, – земля обильная горами и водами, и народ и рослый, и красивый, и умный, и откровенный, и обязательный, и вольный ум и душа нараспашку. Это земляки мои возлюбленные, с которыми я, кажется, сойдусь хорошо. Здесь уже не увидишь маленького согнутого мужика или бабу в костюме совы, которая поминутно кланяется и приговаривает: “А батюшка, а батюшка”…» Островскому нравится в местных жителях, не испорченных близостью столиц, спокойное достоинство и русская обворожительная учтивость. А уж на девушек и молодых женщин наш путешественник вовсе не может глядеть равнодушно. Отец знал увлекающуюся натуру сына и понимал, что делает, когда сманил его в путешествие, чтобы разлучить с Агафьей Ивановной.

«Что за типы, что за красавицы женщины и девочки, – восклицает он уже в Переславле. – Вот где я об земь бился и разрывался пополам». А дальше – едва не влюбился в молоденькую белокурую девочку на постоялом дворе в Шопше, которая улыбалась молодому человеку так, «что другой даме недели в четыре перед зеркалом не выучиться». Едучи же по луговой стороне от Ярославля, «встретили такую девочку, что все зараз ахнули от удивления – полненькая, черноглазенькая, говорит, ровно поет, только, к нашему несчастию, при ней был Аргус в виде старухи».

Островский заглядывается по сторонам и, по молодости лет, а может быть, отчасти чтобы щегольнуть перед будущими читателями дневника – друзьями, оставшимися в Москве, отмечает хорошенькие лица заодно с другими достопримечательностями путешествия и не ленится методично подсчитывать красавиц: «Вот уж 8 красавиц попались нам по дороге».

Встречными городами и посадами он тоже не нахвалится: «Ростов – город из уездных, какие я до сих пор видел, самый лучший. Какие церкви-то, удивление, какое строение. Изящество, да и только». «Ярославль – город, каких очень немного в России, набережная на Волге уж куда как хороша». (В Ярославле Островский навестил своего университетского товарища – педагога Ушинского.) А добравшись до Костромы, просто не знает, как совладать с нахлынувшими на него впечатлениями.

Вот лишь один из видов, встретившихся Островскому во время прогулки с Межевым по Костроме и вызвавший у него вдохновенную, написанную с молодым увлечением страницу:

«Мы стоим на крутейшей горе, под ногами у нас Волга, и по ней взад и вперед идут суда то на парусах, то бурлаками, и одна очаровательная песня преследует нас неотразимо. Вот подходит расшива, и издали чуть слышны очаровательные звуки; все ближе и ближе, песнь растет и полилась, наконец, во весь голос, потом мало-помалу начала стихать, а между тем уж подходит другая расшива и разрастается та же песня. И так нет конца этой песне. С правой стороны у нас собор и главный город, все это вместе с устьем Костромы облито таким светом, что нельзя смотреть. Зато с левой стороны, почти у самых наших глаз, такой вид, что кажется не делом природы, а произведением художн