Александр Островский — страница 27 из 132

Мысль устроить в ближайшую субботу, 3 декабря 1849 года, на Девичьем поле литературный вечер, скорее всего, подала Погодину графиня Ростопчина. Для этого у нее был свой повод. Ей не терпелось прочесть в избранном литературном и ученом кругу новую драму в стихах – «Нелюдимка».

(Когда-то юный Погодин давал уроки латыни маленькому сыну своего барина – Андрею Федоровичу Ростопчину. Теперь жена его, графиня Ростопчина, дорожила приятельскими отношениями с московским профессором.)

Имя Ростопчиной и само имело в ту пору для слушателей немало «электричества», как выразился бы Гоголь. Над нею был ореол знакомства и дружеской близости с Пушкиным и Лермонтовым, которого она по-домашнему называла «милый Лермонщик». Притягивал к ней многих и некий блеск опальности: она вынуждена была оставить Петербург и переехать в Москву вследствие скандала вокруг ее баллады «Насильный брак». Баллада внятно повествовала о знатном бароне, превратившем свою жену в рабыню и узницу, в чем читался намек на отношения России к подневольной Польше. В 1845 году Фаддей Булгарин, не разобравшись во втором, тайном смысле баллады и загипнотизированный аристократическим именем Ростопчиной, напечатал ее в «Северной пчеле». Булгарин, разумеется, тут же покаялся в невольном прегрешении, и его простили. Ростопчиной же дело не сошло с рук.

С тех пор графиня жила в Москве в постоянном подозрении властей. Ее перу Закревский приписывал обращенные к нему язвительные стихи П. Ф. Павлова «Ты не молод, не глуп…», ходившие в рукописных копиях. А московский обер-полицмейстер Лужин вывел однажды Ростопчину с дворцового бала, куда она явилась, решив, что «все забыто».

Естественно, новая драма Ростопчиной, а еще более сама ее личность могли возбудить любопытство гостей Погодина. А заодно издатель «Москвитянина» имел на уме заманить на этот вечер и Островского с его «Банкротом».

В последних числах ноября 1849 года Погодин пишет письмо молодому поэту и переводчику, сотрудничавшему в его журнале, Николаю Васильевичу Бергу, о котором разузнает где-то, что он, подобно Попову, учился в одной с Островским гимназии. Погодин просит Берга привести к нему в субботу автора «Банкрота», упомянув, между прочим, что его очень желала бы видеть графиня Ростопчина. Ростопчину же извещает, что непременно хочет познакомить ее на своем субботнем вечере с Островским и Меем.

Ответная голубенькая надушенная записка Ростопчиной полетела к Погодину немедленно: «Чужие мысли угадывать Вы стали на лету? – писала всегда несколько экзальтированная графиня. – Давно хотелось мне дружески и братски пожать руку Мею, а теперь горю желанием низко, низко поклониться Островскому. Спасибо Вам, что Вы доставите мне это высокое удовольствие!»[115]

Берг отвечал менее определенно: он сообщал Погодину, что Островского почти невозможно застать дома. Странная отговорка. В своих позднейших воспоминаниях Берг обронил, впрочем, признание, что Островский «с трудом согласился» читать пьесу у Погодина. Автора «Банкрота» пришлось уговаривать: его, наверное, смущала нелестная репутация Погодина, сухаря и скупца, да и собственные студенческие воспоминания были не в его пользу.

Наверное, Островский иначе отнесся бы к этому предложению, если бы знал, что на вечере у Погодина его ждет встреча не только с Ростопчиной, но и с самим Гоголем. С ним Погодин тоже сговаривался заранее; он даже дал Гоголю по старой дружбе одно деликатное поручение: пригласить на вечер старика Щепкина.

В ту пору Гоголь жил очень замкнуто и уединенно, на него, как он признавался, напало какое-то «оцепенение сил», и лишь иногда москвичи могли наблюдать, как он, выйдя из дома Талызиной, прогуливался под молодыми липками Тверского бульвара. Из дому он выезжал редко – лишь в церковь да к ближайшим друзьям, панически боялся многолюдства, незнакомых лиц, так что его охотный отклик на приглашение Погодина был не совсем обычным делом.

Привлекло ли его обещание драмы в стихах «Нелюдимка»? Вряд ли. Ростопчину и ее стихотворство, пересыпанное галлицизмами и милыми неправильностями языка, Гоголь знал предостаточно и не мог не чувствовать в ее сочинениях того, что Белинский окрестил «служением богу салонов». Мы не слишком погрешим против истины, если предположим, что его скорее привлекла возможность поглядеть на молодого автора комедии «Банкрот», о котором уже поговаривали как о его, Гоголя, наследнике и сопернике.

Под вечер 3 декабря (воспоминания Н. В. Берга, Д. М. Погодина и других дают возможность живо вообразить эту картину) к освещенному подъезду дома Погодина на Девичке подкатывали сани[116]. Приехали сотрудники «Москвитянина» – беллетрист Вельтман и поэт Мей, только что заслуживший известность своей драмой в стихах «Царская невеста». Прибыл артист Щепкин и ректор Московского университета астроном Д. М. Перевощиков. На тройке собственных гнедых коней, пригнанных с родового Михайлова хутора, подкатил гостивший в Москве приятель Гоголя, киевский профессор, ботаник и филолог М. А. Максимович.

Островский в сопровождении Садовского и с толстой тетрадью «Банкрота» в руках появился одним из первых. Гостей провожали в верхний кабинет хозяина и рассаживали на невзыскательной погодинской мебели, кушетках и старомодных креслах. Места было немного; молодежь – сын хозяина Дима и менее солидные из гостей – лепилась у подоконников. Все с любопытством оглядывали белокурого, стройного, франтовато одетого молодого человека, устроившегося в левом углу, у окон. На нем был коричневый со светлыми пуговицами фрак и, по тогдашней моде, необыкновенно пестрые брюки. Глядел он застенчиво, но когда ему, в ожидании приезда Ростопчиной, предложили начать читать первому, долго не чинился.

Островский объяснил, что будет читать комедию вместе с Провом Садовским и берет на себя женские роли, а ему отдает мужские. В какой-то момент к ним подсел Михайло Семенович Щепкин и, заглядывая в тетрадь, тоже начал подавать реплики за одного из персонажей… Слушали в полной тишине и внимании, первый ледок настороженности быстро таял, и гости от души смеялись, наслаждаясь текстом «Банкрота». Чтение оборвалось, когда появилась раскрасневшаяся с мороза, необыкновенно стройная для своих тридцати восьми лет, черноглазая, подвижная, оживленная Ростопчина. Приветственные возгласы, взаимные представления – все всклубилось вокруг графини, но вскоре опало, улеглось, и Островский с актерами мог продолжить чтение «на голоса». Вот тут-то и раздался скрип ступеней, шаги по лестнице – и в проеме двери возник бледный с прямым длинным носом профиль. Новый гость не захотел тревожить собравшихся своим появлением. Он оперся о притолоку двери, да так и простоял до конца чтения.

Чтобы у гостей остались силы выслушать «Нелюдимку», Островский читал не всю комедию, а некий сокращенный вариант ее, искусно подобрав сцены. И все равно «Банкрот» произвел на слушателей сильное впечатление. В шуме поздравлений и щедрых похвал Островский не сразу заметил, как перед ним очутился человек, стоявший молча у двери, пока читалась комедия. Толпа гостей расступилась. Это был Гоголь.

Он по себе знал, как неприятно бывает, когда кто-либо вновь пришедший заставляет прервать чтение, да и боялся невзначай оказаться в центре внимания на чужом «бенефисе». Почти все присутствующие были знакомы с Гоголем прежде, привыкли считаться с его странностями, и никто не осмелился бы предложить ему сесть, если он захотел слушать стоя. Вообще его движениями не решались руководить: малейшая неловкость могла заставить его спуститься вниз и уехать не прощаясь. Однако он сам захотел подойти к Островскому. Пров Садовский, уже раньше читавший Гоголю в одном из московских домов, кажется у Шереметевых, пьесу «Банкрот», представил ему молодого автора. Гоголь тепло приветствовал его.

Завязался общий беспорядочный разговор. Кому-то, едва ли не Ростопчиной, пришло в голову подойти к Гоголю и спросить в сторонке с женской непосредственностью его мнение о комедии. «Хорошо, но видна некоторая неопытность в приемах», – отвечал Гоголь и добавил, что первый акт мог быть бы покороче, а третий, предпоследний, – подлиннее.

Автор «Ревизора» любил крутую завязку, и первая сцена Большова с Рисположенским в экспозиции пьесы показалась ему растянутой. Зато в последнем акте, по его мнению, Большов оказывается в «яме» слишком внезапно, без всякого предуведомления зрителей. «Я бы на месте автора, – сказал Гоголь, – предпоследний акт кончил тем, что приходят и берут старика в тюрьму: тогда зритель и читатель были бы приготовлены к сим последним сценам»[117].

После перерыва с чаем и закусками, вынув тетрадь с «Нелюдимкой» из расшитого мешочка, начала читать свою драму в стихах сама Евдокия Петровна. Чтение длилось долго. Ростопчина читала с увлечением, блистая глазами, форсируя эффектные места и мало оглядываясь на реакцию слушателей. В середине ее чтения Гоголь встал со стула, предусмотрительно выбранного им неподалеку от двери, и незаметно вышел. Островский и другие, превозмогая усталость, слушали за полночь стихотворный рассказ в лицах о злоключениях «нелюдимки».

Вставши поутру, Погодин записал своей обычной скорописью в дневнике, фразами «топорной рубки», как метко определил его слог Иван Аксаков:

«Графиня Ростопчина читала свою комедию, и очень желал[а?] ей успеха, и, кажется, успела, по крайней мере четвертое и пятое действие поразили многих… А как сух Гоголь… Комедия “Банкрут” удивительна. Ее прочел Садовский и автор, с ним и познакомился. Были человек 15 и до 3-х часов. Не спал до 5-ти. А наши авторы очень глупы и не умеют обходиться с женщинами»[118].

Хозяин, видно, волновался за успех своего вечера. Ему в особенности хотелось, чтобы Ростопчина с ее «Нелюдимкой» не ударила в грязь лицом. Сам он был в восторге от этой пьесы и печатно заявил, что она «заменит собою все европейские комедии». Как, однако, близоруки бывают современники, когда готовая репутация или пустое пристрастие мешают непосредственным внушениям вкуса! «Сухость» Гоголя, ревниво отмеченная Погодиным, раздосадовала хозяина, поскольку была отнесена им к «Нелюдимке». Видно, Погодину показалось, что вообще Ростопчиной не было уделено достаточно внимания, и оттого он укорил «наших авторов» (Мея? Островского?) в том, что они «не умеют обходиться с женщинами».