вык доверять. Это и решило судьбу «Банкрота».
На другой же день после получения письма от Блудова Погодин напросился на обед к попечителю. Там, между закуской и десертом, он имел случай напеть ему и о достоинствах «Банкрота», и о необыкновенной благосклонности к нему Блудова…
– Если вы думаете, что его пропустить можно, – сказал благодушно попечитель, – то я полагаюсь совершенно на вас.
И неожиданно прибавил:
– Я и сам так думал[128].
Назимов лично прочитал тетрадь с комедией и пообещал переслать се цензору с соответствующей рекомендацией.
Впрочем, когда впоследствии по делу о публикации «Банкрота» завязалась между Петербургом и Москвой пренеприятная чиновничья переписка, оказалось, что генерал Назимов был не так уж прост и чуял, где на случай соломки подстелить. «Зная, что сочинение подобного рода требует бдительного и строгого разбора цензуры, – давал Назимов объяснения министру, – я не ограничился тем, что поручил ее рассматривать одному из цензоров, но предварительно сам прочел ее сполна, и притом, желая узнать мнение других, читал графу Арсению Андреевичу Закревскому, которому, как начальнику столицы, должно быть известнее как сословие, представленное в этой комедии, так и впечатление, которое она производила в обществе при чтении ее в рукописи».
Комедия уже набиралась в типографии для мартовской книжки журнала, когда в роскошном доме военного генерал-губернатора на Тверской, известном всем москвичам и поныне[129], происходило чтение «Банкрота».
В апартаменты графа просителям и частным лицам полагалось идти не с парадного крыльца, а со двора, откуда вела на второй этаж узкая длинная лестница. Пройдя обширную переднюю, где бегал казачок со щеткой и блистали в ряд начищенные сапоги со шпорами, Островский вошел в огромную комнату – кабинет Закревского. Здесь стояли два больших письменных стола, и все равно комната выглядела пустой. Посетитель должен был терпеливо ждать, растерянно оглядываясь в бесконечных пространствах сверкающего паркета, пока где-то вдали не отворялись высокие дубовые двери. Решительной военной походкой, чуть наклонив плешивую голову, в кабинет входил градоначальник, с порога обращавшийся на «ты» едва ль не к любому посетителю.
Островский, наверное, изрядно поволновался, читая комедию Закревскому. Полная осанистая фигура графа в мундирном сюртуке, с рукою, упертою в левый бок, его отрывистая речь, напоминавшая военные команды, мало располагали к благодушию. Но яркий талант молодого сочинителя и его скромная, простодушная и открытая манера держаться расположили Закревского к нему. Возможно, ему польстило даже, что чиновник подведомственных ему судебных канцелярий проявил такое редкое дарование. На гладко выбритом, с выпяченной нижней губой лице графа мелькнула необычная для него поощрительная улыбка…
Получив одобрение всесильного хозяина Москвы, Погодин почувствовал себя увереннее со своими «соображениями». Вероятно, он не забывал упомянуть при случае и об одобрении комедии богатым купечеством, ибо готовым возражением против печатания «Банкрота» было: как отнесутся к этому сами купцы, не оскорбятся ли они за сословие?
Чтобы заранее парировать эти упреки, Островский еще прежде озаботился тем, чтобы прочесть пьесу в знакомых ему купеческих домах и навербовать себе там почитателей и сторонников. Пров Садовский, Тертий Филиппов и другие друзья Островского тоже, видно, не дремали и организовали, как могли, благоприятные отзывы видных купцов о пьесе. По воспоминаниям Филиппова, разрешение напечатать «Банкрота» последовало по ходатайству владельца Нарофоминской фабрики Д. П. Скуратова[130]. Быть может, Филиппов и преувеличил значение для судьбы комедии отзыва крупного фабриканта, но и он, вероятно, фигурировал в «соображениях» Погодина, помогших ему убедить начальство дозволить пьесу.
Когда «механика» была уже основательно «подсмолена» и оставалось получить формальную подпись цензора, Погодин пригласил Лешкова в компании нескольких других литераторов к себе на чай. Островский снова – в который уж раз! – читал сцены из комедии к удовольствию слушателей. Лешкову ничего не оставалось, как подписать пьесу в печать. И разве что для сохранения цензорского престижа в фразе Рисположенского: «Нельзя комиссару без штанов, хоть худенькие, да голубенькие…» – зачеркнул слова: «Нельзя комиссару без штанов», а остальное пропустил[131]. Вероятно, тогда же, по настоянию осторожного Погодина, пьеса утеряла первую часть своего двойного названия: «Банкрот, или…» и стала называться просто: «Свои люди – сочтемся!».
Под этим именем комедия и начала свой долгий славный путь в литературе и на русской сцене.
Часть втораяДорога на сцену
«Напрасно печатано…»
16 марта 1850 года зелененькая книжка журнала «Москвитянин» с комедией «Свои люди – сочтемся!» вышла в свет и разносилась почтарями подписчикам и продавалась в конторе журнала на Тверской, напротив резиденции Закревского. Спустя четыре дня Погодин записал в дневнике: «В городе furor от “Банкрута”»[132].
Книжку журнала рвали из рук. С. Максимов вспоминает, как он и его товарищи, студенты университета, бегали из трактира в трактир с одной целью – получить шестой номер «Москвитянина». «Ни протекция половых, Семена и Кузьмы, ни переход в московский Железный трактир, где также выписывались все журналы, не помогли нашей неутолимой жажде. Понапрасну мы съели много пирогов в двадцать пять копеек ассигнациями и выпили несколько пар чаю, пока добились книжки для прочтения второпях, так как настороженные половые стояли, что называется, над душой, ожидая, когда отложена будет книжка в сторону, схватить и унести ее к более почетному и уважаемому посетителю». Даже в самых захудалых уголках Замоскворечья, в трактире Грабостова у Чугунного моста, успех комедии вылился в нечто небывалое: «Ежедневно являлся какой-то досужий доброволец и вслух всем, дьячковским способом прочитывал ее по нескольку раз в день за приличное угощение»[133].
Если комедия имела такой успех у самого простого, неискушенного читателя, то с каким же восторгом откликнулись на нее литераторы, люди образованного круга! В патриархальной и чуть застойной московской жизни явление нового таланта обретало тона сенсации, граничащей с общественным скандалом. В тот год, когда появилась комедия Островского, в Москве гастролировала знаменитая танцовщица Фанни Эльснер. Ее поклонники, не зная, как лучше выразить свой энтузиазм, выпрягли лошадей из кареты, в которой она возвращалась со спектакля, впряглись в нее сами и так провезли балерину от подъезда театра до гостиницы, причем на козлах вместо кучера сидел редактор «Московских ведомостей» Владимир Хлопов, поплатившийся за эту проделку своей должностью.
Такой же московской сенсацией в короткий срок стал молодой Островский, только он имел для этого несколько больше оснований. Похвалы, поздравления… Все хотят быть ему представленными, наперебой зазывают в гости – было от чего головушке закружиться.
Успех пробившейся наконец в печать комедии поселил в душе Островского надежду на скорое разрешение ее и для театра. Автор «Своих людей» решает ковать железо, пока горячо. Московский генерал-губернатор, по-видимому, благоволит к нему, и драматург подает графу Закревскому прошение о дозволении поставить комедию на театре.
Однако Островский сильно переоценил меру влиятельности графа, а главное, желания помочь ему, если рассчитывал, что Закревский примет такое решение в обход Петербурга. Достаточно того, что он не препятствовал появлению комедии в печати. Дозволение же играть пьесу на императорской сцене считалось делом куда более ответственным, и генерал-губернатор поступил здесь так, как поступил бы на его месте всякий другой чиновник николаевского царствования, то есть немедленно послал запрос выше, чтобы избавить себя от риска ответственности.
«На днях чиновник здешнего коммерческого суда Островский, – писал Закревский министру двора князю П. М. Волконскому, – издал в свет ходившую долго в рукописи оригинальную комедию “Свои люди – сочтемся!”. Так как комедия г. Островского одобрена цензурою, то, препровождая к Вашей светлости печатный экземпляр оной, я имею честь покорнейше просить Вас уведомить меня: может ли эта пьеса быть поставлена на здешнем императорском театре?»[134]
В канцелярии министра двора еще сочинялся ответ на этот вопрос, когда тучи вокруг комедии стали неожиданно сгущаться. Мы до сих пор не знаем, кто именно подал донос на Островского. Модест Иванович Писарев, известный артист и издатель первого Собрания сочинений драматурга, пишет уклончиво и чуть темновато: «Успех “Своих людей” больно ущипнул не одни только купеческие самолюбия замоскворецких “степенств”; наряду с ними он вызвал и сильное негодование многих больших, влиятельных лиц. В Петербург полетели доносы»[135].
Так или иначе, комедия была передана для рассмотрения в «Комитет, Высочайше утвержденный во 2-й день апреля 1848 года». Собравшись 29 марта 1850 года, Комитет под председательством генерал-адъютанта Н. Н. Анненкова и в составе барона М. Корфа и камер-юнкера Ростовского вынес заключение о пьесе «Свои люди – сочтемся!», которое было повергнуто на «высочайшее Государя Императора благоусмотрение».
Обстоятельный отзыв Комитета мало напоминал прежнюю рубку сплеча, какой в свое время отличился цензор Гедеонов: пьеса была напечатана, и приходилось считаться с ее общественно-литературным успехом. Поэтому в отзыве ради пущей объективности отмечались и «хорошая сторона» комедии, и «примечательный талант» драматурга. Вообще бумага была составлена довольно ловко, в согласии с известным принципом, который Щедрин впоследствии определял так: «С одной стороны, нельзя не сознаться, с другой стороны – нельзя не признаться». Елейные отеческие увещевания заблудшего автора с канцелярской плавностью переходили в благонамеренное негодование: