Александр Островский — страница 32 из 132

Золотым сном юности помнились всю жизнь Аполлону Григорьеву зелененькие книжки «Москвитянина». С этим журналом крепко связана и начальная литературная судьба Островского.

Пока автор «Банкрота» хаживал в особняк на Девичьем поле в заботах о своей комедии, Погодин прислушивался к его неторопливым речам и взвешенным суждениям, обычно чуждым крайностей и дышавшим спокойной надежностью. Этот молодой человек положительно нравился ему, и он стал многозначительно на него поглядывать.

Михайло Петрович давно присматривался, с кем бы разделить свои труды по журналу. «Москвитянин», издававшийся к той поре уже почти десять лет (после долгих хлопот журнал был разрешен Погодину в 1841 году), был родным, но надоевшим ему детищем[146]. Михайло Петрович начал им тяготиться едва ли не на втором году его жизни. Долгожданное чадо приносило ему больше насмешек и укоризн, чем доброй славы, и отцовского чувства Погодина хватало лишь на то, чтобы вести издание хоть как-нибудь, спустя рукава.

Поначалу внимание публики занимали все же пышноречивые статьи первого соредактора Погодина – Шевырева: «Взгляд русского на образование Европы» и им подобные, содержавшие проповедь против гниющего Запада; возбуждала интерес острая, хоть и малоуспешная, полемика с Белинским и Галаховым. Но дальше пошла уже одна сухомятка: духовное красноречие Филарета, материалы по истории славянства, путевые записки редактора «Год в чужих краях», переполненные замечаниями о дороговизне иноземных гостиниц и иных дорожных расходах.

Погодин «разговаривает с публикою в халате», – шутил издатель «Современника» Плетнев. А Грановский открыто возмущался: «Погодин и Шевырев вовсе не понимают, что такое современность журнала. Первый думает, что он (то есть журнал) должен быть сборником всякой старинной дряни, называемой историческими материалами; второй будет наполнять “Москвитянин” по-прежнему своими водянистыми приписками и жалобами на разврат литературный»[147].

Художественный раздел «Москвитянина» не выручал дела. Случайной находкой были незаконченная повесть Гоголя «Рим» и переводы Жуковского, да и те, в сущности, Погодин напечатал пиратски, выхватив из рук авторов. Зато пышным цветом цвели в журнале сочинения литературных дам – Шишкиной, Зражевской, Цветковой («Все наши знаменитости, известности, прелести, красоты, любезности!» – представлял их издатель) и всеми забытых литераторов прошлой эпохи, таких как Шаликов или Иванчин-Писарев. Рискуя вконец испортить приятельские отношения с Погодиным, Гоголь писал Языкову под впечатлением прочитанных им в Италии книжек журнала: «“Москвитянин”, издаваясь уже четыре года, не вывел ни одной сияющей звезды на словесный небосклон. Высунули носы какие-то допотопные старики, поворотились и скрылись!»[148]

Погодин сам дивился, как набирается у него очередная книжка – из воздуха, из ничего. С той самой поры, как он затеял «Москвитянина», не было ему и минуты покоя: он испытывал вечный страх, что дальше нечего будет печатать. Но, как в пословице молвится, голенький «ох!», а за голеньким – бог: вдруг набегал какой-то автор, будто с неба сваливалась к крайнему сроку драма в стихах, или роман, или, на худой конец, повестушка «Черная маска», написанная одной из светских приятельниц издателя, да ко всему этому несколько стишков усердием ближайших сотрудников, да листа три собственного исторического исследования о древних храмах или славянской номенологии, да какая-нибудь библиографийка с отзывами на дареные издателю книги – глядишь, и номер готов, с каким можно в люди показаться. А завтра… завтра снова голова болит, думай о следующей книжке.

Понятно, все это не могло поддержать репутацию журнала. Мало того, что в нем нечего было читать. Он к тому же и издавался с какой-то вопиющей небрежностью: скверная тяжелая бумага, отвратительные шрифты, свинцового цвета обложка – «будто от чая», злословили московские остряки. (Казалась ли она Ап. Григорьеву зеленой или впрямь позеленела потом?)

Со дня рождения «Москвитянина» преследовали опечатки. Стоит ли этому удивляться? Издатель был беспечен по части корректуры, а «машинисты» и наборщики журнала пили так сильно, что нередко их приходилось выручать из «части». Времена были еще крепостные, и провинившиеся получали по патриархальной простоте розги и палки. Был случай, когда опоздавший «тередорщик» был отослан фактором типографии к смотрителю, а тот, не разбираясь долго, велел всыпать ему пятьсот розог, после чего несчастный едва мог встать.

Но такая система корректуры, как известно, помогает мало. В журнале почти не встречалось страницы без опечаток – и все какие-то предосадные. Так, в статье Данилевского вместо слов «с тремя жирафами» напечатали как-то «с тремя эпиграфами». А в написанной С. Аксаковым статье о Загоскине обнаружилось столько опечаток, что в уважение к заслугам почтенного автора пришлось скрепя сердце давать поправку. Но и в поправку с непостижимой фатальностью вкралась новая ошибка. Вместо слов: «допущены значительные опечатки и пропуски» – напечатали: «значительные опечатки и проступки». Да что там говорить – сам Островский, как помним, стал жертвой подобной небрежности при первом упоминании его имени в журнале.

Как при всем этом, да еще при летних отлучках издателя в Поречье, где его высокопоставленный друг граф Уваров пытался создать приют наук и искусств, некие подмосковные Афины, «Москвитянин» еще ухитрялся выходить, всегда оставалось загадкой. Один из давних сотрудников Погодина, старый поэт М. А. Дмитриев, так пытался объяснить этот феномен:

…«Москвитянин» издавался,

Как умеет, сам собой!

Он привык уж! Соберется,

В типографию бредет,

К переплетчику плетется,

После в лавку поползет!

Ждет, пождет его читатель,

Побранит, да и домой!

А почтеннейший издатель,

Впрочем, добрый мой приятель,

Как ни выдал, с рук долой![149]

Сколько уж раз пытался Погодин разделить с кем-нибудь свое обременительное и беспокойное дело – вовсе оставить его было ему жаль. Он хотел бы держать свое немытое-нечесаное детище при себе, но под опекой литературных гувернеров. И кому только не предлагалась эта роль!

В 1845 году Погодин было передал журнал И. В. Киреевскому – их доброго согласия хватило всего на три книжки. В 1846–1847 годах «Москвитянин» выходил под редакцией А. Е. Студитского – университетского корректора, человека самоуверенного и малообразованного, который одинаково плохо и беззаботно писал статьи о литературе, астрономии и агрономии. Это был верный способ погубить дело. Журнал стал выходить вместо двух раз в месяц – в три месяца раз. В 1848 году Погодин сделал отчаянную попытку обновить «Москвитянина» и вытянуть его из болота, в которое сам его затащил. Однако созданный им из университетской профессуры редакционный комитет (в него вошли С. Шевырев, И. Снегирев, И. Беляев и другие) оказался безжизненным. В 1849 году журнал был передан на редактирование человеку, известному всей Москве, добродушному и увлекающемуся Александру Фомичу Вельтману.

Погодин думал: наконец-то он вздохнет покойно и сможет больше времени уделить собственным историческим трудам. В конце концов, ему куда более были дороги лавры историка, репутация университетского профессора, чем сомнительная слава журналиста. В тайне души он мечтал, подобно своему незабвенному учителю Карамзину, написать многотомную российскую историю, которую с равным интересом могли бы прочесть грамотный крестьянин и светская дама. А между тем он все не успевал приняться как следует за этот главный труд своей жизни и ревниво следил, как молодые историки С. Соловьев и И. Беляев начинают обходить его. «Он все-таки подвинет меня, как Островский Гоголя», – записал однажды о Беляеве Погодин в своем дневнике[150].

Но с соредактором ему снова не повезло. О Вельтмане можно было сказать что угодно, только не то, что это был человек, пригодный к журнальному делу. Автор «Приключений, почерпнутых из моря житейского», известный московский «оригинал» и душа общества, гитарист и изобретатель-самоучка так же легко остывал, как и воспламенялся, больше обещал, чем мог исполнить, и был равно наклонен к бурной фантазии и сибаритству, так что посыльный из типографии, явившийся срочно за рукописью для набора, мог застать его возлежащим на восточной оттоманке с чубуком в руке, в то время как рукопись валялась на столике непрочитанной.

Проза при Вельтмане по-прежнему была небогата и набиралась из того, что поближе лежит: сам Вельтман, да его приятель Загоскин, да главы переводного романа – вот, на первый случай, и все. Критика совсем пала. Многоречивые и пустые, с изощренным «извитием словес» рецензии составляли пищу для зубоскалов. Миролюбивый Александр Фомич приглушил и дух полемики, царивший некогда в «Москвитянине». Шевырев вообще как-то притих, пообщипанный Белинским, приклеившим ему кличку «Педант», и не хотел жертвовать журнализму своей академической репутацией, так что Погодин обращался к своему приятелю с укоризной: «Ты на плече моем засыпаешь и ничего не делаешь».

Погодин встревожился, поняв, что с добродушнейшим Вельтманом он не вправе выпускать из рук корректур – иначе журнал попросту перестанет выходить. Подписка то и дело катастрофически падала, суля издателю одни убытки. В Москве было в ту пору около 350 тысяч жителей, а число подписчиков редко достигало семисот человек. Давно уже мало кто истребовал билеты на подписку по доброй воле. Погодин распространял их сам, вменял это в обязанность своим сотрудникам, навязывал через знакомых в провинции свой журнал всем исправникам, городничим и городским головам.

Но среди людей, предпочитавших чтению кулебяку и преферанс, он не много навербовал себе читателей.