Александр Островский — страница 41 из 132

Не было недостатка в веселом одушевлении, поздравлениях и тостах в честь нового поприща, открывавшегося перед молодыми людьми. Рассудительный Эдельсон, самолюбивый Филиппов, горячий Аполлон Григорьев, застенчивый и юный Алмазов – все были в эти минуты заодно и все любили своего прославленного друга и главу – автора «Банкрота». Пили за то, чтобы его комедия скорее вышла из-под запрета, чтобы Садовский сыграл в ней Подхалюзина, пили за новые его пьесы и с особым энтузиазмом за то, чтобы совместными усилиями, артелью, стащить «Москвитянина» с той мели, на которой он сидел, и повести эту утлую посудину на широкую воду.

Им уже мерещилось блестящее будущее их журнала, а в ушах звучали слова их университетского наставника Грановского: «До дельных книг публика наша еще не доросла. Ей нужны пока журналы, и журналом можно принести много пользы, более, чем целою библиотекою ученых сочинений, которых никто не станет читать».

– Виват, Грановский! Надо пригласить в журнал и его!

Житейская практика внесла отрезвляющую ноту. Островскому хотелось повести дело так, чтобы в «Москвитянине» нашлось место и Хомякову и Грановскому. Он мечтал превратить журнал в образцовое издание, широкое по программе и задачам, объединяющее все лучшее в ученом и литературном мире, что тогда было в Москве. Он разослал письма известным литераторам, у иных – графини Салиас, Грановского, П. Леонтьева – намеревался побывать с визитом, но с первых же шагов натолкнулся на недоверие людей, опасавшихся, не попадут ли они в сети к Погодину и не использует ли он имя молодого драматурга лишь в качестве приманки.

Осторожный Леонтьев ответил Островскому большим письмом, смысл которого состоял в том, что в отношении нового направления «Москвитянина» он, Леонтьев, «Фома неверный». Мало того, что надо было сговориться в таких вопросах, как значение Петра Великого, важность университетов и образования, необходимость «ограничения крепости». Еще труднее, пожалуй, было преодолеть мелочные пристрастия журнала, основанные больше на личностях, чем на убеждениях. «Восстает М-н против личности, будто бы западной, а где является личность так неприкрыто, так угловато, как в М-не не говоря личность М[ихаила] П[етровича], но личность всякого молодца, кому браниться угодно». Смущал Леонтьева и «недостаток разборчивости в выборе статей», и «непостоянство в денежных отношениях»[186].

Скептически воспринял новость о реформации журнала и Грановский. «О переходе “Москвитянина” в руки Островского Вы уже, верно, знаете, – писал он Краевскому. – Жаль Островского, которого Погодин посадит через год в яму как несостоятельного должника своего и заставит в яме на себя работать. В числе условий, выговоренных Погодиным, находится следующее: он пользуется правом в каждой книжке ругать Соловьева, хвалить которого запрещено формально другим сотрудникам»[187].

Шутка Грановского была ядовита, все знали о ревнивом чувстве Погодина к С. М. Соловьеву, но недалека от правды.

Условия, на каких Островский заключил соглашение о журнале, особо интересовали всех, потому что с Погодиным – это общеизвестно – надо было держать ухо востро. В ответ на сообщение Александра Николаевича о переходе журнала в его руки благоразумнейший брат Михаил Николаевич откликнулся из Симбирска:

«Я чрезмерно рад, любезный Саша, что ты принимаешь на себя издание “Москвитянина”; я радуюсь и за журнал, который от этого несомненно улучшится, и за тебя, ибо это, вероятно, устроит дела твои. Мне очень интересно знать, какие условия заключил ты с Погодиным? Эта новость точно так же приятно поразила всех здешних образованных людей. Одно, что смущает всех, так это то, что с Погодиным нельзя иметь дела, и чтобы он как-нибудь не стеснил тебя условиями»[188].

Предостережения и опасения эти были ненапрасны. Островский тщательно обдумывал «условия» и старался, чтобы они звучали твердо и категорически. Он обрисовал Погодину те выводы, какие приобретает журнал с его участием и как автора и как «представителя в обществе», к которому потянутся новые сотрудники, а затем и читатели. Главные же его требования к Погодину были такие:

«1) Изящную словесность отдать совершенно на мое распоряжение (исключая количество листов за каждый №, что зависит от Вас).

2) Статьи по отделу наук и критики я должен представлять прежде к Вам и потом, по общему уже соглашению, объявлять авторам, могут ли они быть напечатаны или нет.

3) Поправки в статьях делать только с согласия авторов.

4) Что касается до статей, которые захотите Вы поместить, то я должен знать заблаговременно по крайней мере дух и направление их и причины помещения, чтобы в случае обвинений мог защищать их сознательно.

5) Иметь цензорское право над разборами мелких книг, внутренними и разными известиями и смесью»[189].

Погодин увидел, что дело серьезно, что Островский настроен решительно, взволновался и стал сам сочинять контрусловия. По ним выходило, что Островский должен организовать доставку статей «западников» – Грановского, Каткова и Кудрявцева – в строго обусловленном количестве, по две статьи в год от каждого, что Ап. Григорьев обязуется писать обзоры журналов и иные статьи по критике – по два листа в номер, и если в результате этого число подписчиков увеличится – то прибыль пополам, а если обнаружится нехватка денег в кассе – доплатить должен будет сам Островский своими сочинениями в следующем журнальном году[190].

Это было вполне в духе Михаила Петровича. Он и свободы рук не давал, и денежными условиями опутывал. Энтузиазм Островского снова, уже во второй раз, как из холодного чана окатило. Он поспешил поделиться недобрыми новостями со своими друзьями.

Град недоумений и упреков посыпался на растерянного Островского:

– Значит, это только на нынешний год! Значит, мы должны отдавать статьи все-таки Погодину! Поднять его журнал! И какую вы роль берете на себя! Он может и сам обратиться ко всем литераторам! Не того мы ждали! Мы думали, что журнал будет ваш, а следовательно, и наш; кроме трудов можно бы решиться на пожертвования, по крайней мере была бы надежда на вознаграждение! А теперь и мы и вы должны служить Погодину!

«Хорошо еще, – писал Погодину после этого неприятного разговора вконец расстроенный Александр Николаевич, – что я не был ни у кого из значительных деятелей, т. е. ни у Грановского, ни у графини Сальяс, ни у Леонтьева и проч. Каково бы мне было с ними разговаривать!»[191]

Между тем уже с первых книжек журнала 1851 года в нем стали регулярно появляться статьи Ап. Григорьева и его сотоварищей, их тон и направление смущали Погодина, а требования достаточного гонорара просто выводили его из себя. Он начинал грубо браниться.

«Жур[нал] я отдавал сам вначале, – объяснял он Островскому, – но эти господа нового понимания с <…> логикою хотят, видно, чтобы я платил и клал деньги, кроме положенных, и плясал по их дудке, молчал под их музыку, а они будут делать, что хотят, получать большие выгоды и настоящее вознаграждение да еще называть их пожертвованными»[192].

Островскому казалось, что он поступил в высшей мере предусмотрительно, все учел и обговорил в своих «условиях», но в последнюю минуту Погодин, как всегда, испугался, что его постылое и любимое дитя уплывает от него, и снова ускользнул. Он тянул, хитрил, не давал решительного ответа и в конце концов отказался от заключения условия на бумаге. Островский, только недавно сам поддерживавший слух, что «Москвитянин» будет «под его распоряжением», и успевший собрать солидный урожай материалов для журнала («Мне уж теперь, кроме многих ученых статей, обещано 3 повести к 15 февраля да 4-я моя»), забил отбой.

«А Погодин опять взял “Москвитянина” у Островского», – поправлял свое предыдущее известие Грановский[193].

Получалось так, что формальной передачи журнала новому редактору не будет и все останется по-прежнему зыбким, неопределенным. Опытный журнальный эксплуататор, привыкший к тому, что даже корректуру считывали у него бесплатно прикармливаемые семинаристы, хотел поставить дело так, чтобы молодые друзья Островского работали у него, но власти не имели и не покушались на его доход.

Однако «молодая редакция» уже фактически существовала, заполняла своими материалами очередные книжки, и Погодин помирился на некоем двоевластии. «Старая редакция» оставляла за собой наиболее ответственные разделы – политики и науки. Беллетристика же, обзоры журналов и критика переходили в ведение молодых. Таков был дух устного соглашения, после долгих споров достигнутого в кабинете на Девичьем поле. Кружок Островского настаивал, чтобы об этом было заявлено публично. Но самое большее, чего удалось добиться от Погодина, это чтобы к одной из первых статей, написанных молодыми, было сделано подстрочное примечание – любимый жанр издателя. В «примечании» говорилось, что «старая редакция», то есть Погодин и Шевырев, дабы сохранить беспристрастие, поручает разбор художественных произведений, помещенных в других журналах, «молодым литераторам, принадлежащим к одному поколению с разбираемыми авторами»[194].

Приходилось работать со связанными руками. То и дело вспыхивали недоразумения. Погодин то поощрял, то отталкивал свою молодежь. И все же усердием новых сотрудников журнал стал приобретать более серьезный литературный характер: появлялись повести Писемского, Григоровича, И. Кокорева, новые сочинения Островского. Обозрения петербургских журналов придали «Москвитянину» современный интерес, возродилась полемика. Идеи кружка выражались поначалу с умеренным благоразумием, без резких «русофильских» крайностей, да, пожалуй, они и стали созревать, формулироваться более определенно, лишь когда появилась возможность их изложить. Но новизной была уже симпатия к народной теме («демократизм») и требование искренности в литературе («непосредственность»). Об искренности, отсутствии тенденциозной заданности как необходимом достоинстве произведения писал Островский в рецензии на «Тюфяк» Писемского, этот же тезис горячо развивал Евгений Эдельсон в отзыве на новую повесть Евг. Тур «Две сестры»