Александр Островский — страница 47 из 132

Но обещания своего Ростопчина не выдерживала. Гремучая смесь, какую она устраивала в своей гостиной, рано или поздно должна была взорваться. И она взорвалась.

Зачинщиком ссоры, скорее всего, был дерзкий в мнениях и пренебрегавший светским тоном Аполлон Григорьев. Насмешки над праздной светской литературой, наклонной «к лоску и комфорту», обычные в статьях «Москвитянина», он мог перенести и в живую беседу, затронув самолюбие графини.

Мы не знаем, чем он или его друзья так досадили Ростопчиной, и не станем об этом понапрасну гадать. Когда есть глубокая рознь по существу, повод к ссоре не так уж важен. Несомненно только, что графиня всерьез обиделась на своих молодых друзей, и тут оказалось, что эта очаровательница умеет браниться довольно темпераментно.

«Черт знает что ваши дикие бегемоты делают из “Москвитянина”, вас бранят за него, а вы позволяете им ронять журнал, – пишет разгневанная Ростопчина Погодину. – …Прилично ли, чтобы под вашей фирмою издавались произведения пьяной и шальной бездарности?.. Прогоните всю эту сволочь писак и марателей бумаги!..»[220]

К Островскому, надо думать, эти слова не относились, но и для его приятелей-критиков такое проявление темперамента было чересчур. Впрочем, Аполлон Григорьев, по-видимому, отвечал Ростопчиной резкой антипатией. Спустя несколько лет он писал Эдельсону: «В былые времена мы уже достаточно срамились общением с разною гнилью, вроде Шевырева и – главное – Ростопчиной, и это милое качество терпимости как будто наследовали мы от отца нашего, старца Михаила»[221]. (Григорьев разумел Погодина.)

Островский позднее других отошел от кружка графини. Она всегда выделяла его, была особенно добра к нему, и у него, естественно, дольше сохранились перед ней какие-то личные душевные обязательства.

Александр Николаевич имел случай проверить отзывчивость ее сердца. В 1851 году тяжело заболела его любимая сестра Наталия Николаевна. Товарищ его детских игр, она вышла потом замуж за гимназического приятеля Островского – Давыдова, служившего чиновником в Московской дворцовой конторе, и у них уже было четверо детей. В этой молодой семье Островский находил покой и приют, убегая туда от размолвок с отцом, от тяжелого домашнего быта. Положение больной московские врачи признали безнадежным, и Островский очень страдал, когда узнал об этом. Ростопчина приняла в нем самое горячее участие, писала Островскому длинные сочувственные письма, усердно рекомендовала больной какую-то лекарственную траву «Петрович», названную так по имени ее изобретателя, купца или мещанина, и лечившую будто бы, к досаде «московских немцев», которые, по словам графини, лишь залечивают людей, даже сильнейший рак. Трава не помогла, больная вскоре скончалась, и Ростопчина трогательно и искренне утешала драматурга в его горе. Такое легко не забывают.

Островскому как художнику было любопытно бывать на вечерах Ростопчиной еще и потому, что он соприкасался здесь с малознакомой ему прежде средой. Осколки старой аристократии, московского барства с его манерами, словечками, бытом могли запомниться и отозваться потом в пьесах последующих десятилетий.

Есть, наконец, и еще одно, не последнее по счету обстоятельство, дающее Ростопчиной право в ряду других лиц занять свое место в жизнеописании Островского. Как бы ни была сильна и крепка натура, заложенные от природы и укрепленные начальным воспитанием свойства, всякий человек, а тем более художник, в большой мере складывается из встреч и столкновений, сближений и противоборств, душевных, жизненных влияний людей, которые встретились ему на пути. Сердце восприимчиво. Редко какой человек, с которым сходишься хоть ненадолго, не оставляет в тебе следа. Все дружбы, симпатии, увлечения, особенно в молодости, незаметно оседают слоями в человеческой душе, как кольца на срезе дерева. В этом смысле любая история замечательного человека – это еще и история людей, с которыми он был близок в разные поры жизни. Оттого и графиня Ростопчина, как, впрочем, и Погодин, и Грановский, и Вельтман, мелькнувшие на этих страницах, вправе занять свое место в биографии нашего драматурга.

На вечерах у Ростопчиной Островский познакомился как-то с молодой дамой, не чуждой литературных интересов, Софьей Новосильцевой-Энгельгардт. Три сестры Новосильцевы и брат их – приятель студенческих лет Аполлона Григорьева – составляли тесный домашний кружок, в котором стал бывать молодой автор. Здесь тоже увлекались театром, литературой, музицировали, читали вслух «Свои люди – сочтемся!». Софья Энгельгардт, бывшая уже замужем, но нежно покровительствовавшая Аполлону Григорьеву, завела и с Островским нечто вроде модной тогда amitie amoureuse – «влюбленной дружбы». Ее младшая сестра, Екатерина, не отставала от нее.

Каждое новое сочинение драматурга встречалось в этом доме с восторгом, читалось до печати, пересуживалось на все лады, и Островский таял в теплых лучах всеобщего преклонения и нежной симпатии. Он приносил сюда свои новые рукописи, обещал показать самую дорогую ему реликвию – записку Гоголя, напутствовавшего его талант. Сестры были покорены. Им нравилась манера Островского читать свои пьесы и то, что молодой автор сам добродушно смеялся в комических местах, приговаривая: «Ведь это просто прелесть!» Екатерина Новосильцева, пробовавшая свои силы в переводе, загорелась перевести на французский язык «Бедную невесту», чтобы познакомить Европу с русским Мольером.

В конце концов не без влияния Островского и Софья и Екатерина Новосильцевы стали писательницами. Софья Энгельгардт, печатавшаяся обычно под псевдонимом Ольга N, будто в подражание драматургу заимствовала названия своих сочинений из русских пословиц и в 1854 году даже напечатала в «Современнике» повесть «Не так живи, как хочется» (пьеса Островского с тем же названием появилась почти одновременно). Екатерина Новосильцева впоследствии также опубликовала несколько книг под псевдонимом Т. Толычева.

Но в то время, о котором идет речь, молодые сестры только еще грезили о писательстве и с увлечением принимали в своем доме «настоящего», хоть и полузапретного, но имевшего бурный успех драматурга. Одно время Островский с Григорьевым проводили все свободные вечера в этом милом, гостеприимном доме. Но в конце концов светское «кружение» наскучило Островскому. Барышни Новосильцевы были умны, остры, но им не хватало простоты.

Однажды, когда он намекнул на это, у него случился с Софьей Энгельгардт такой разговор:

«– Что именно вы называете простотой? Ну, я проста?

– Нет, вы не просты.

– Почему же?

– Как вам сказать?.. Вот жена Эдельсона… проста. Я к ней езжу в полушубке, а к вам так не приедешь»[222].

К Новосильцевым и в самом деле надо было являться во фраке, с галстуком и тростью, а не как придется. Да и не во фраке дело. Он проще и легче чувствовал себя в компании «оглашенных» или в актерском кружке молодой актрисы Малого театра Никулиной-Косицкой, у которой все чаще стал появляться.

Сестры Новосильцевы обижались. Островский не навестил их, как обещал, летом в имении Юсуково, а когда они вернулись в Москву осенью, не пришел к ним, хотя при расставании весной как будто бы уверял, что «пропадет со скуки».

«Напрасно я его ждала, – пишет с досадой Ольга в своих мемуарах, – люди, знающие его коротко, мне объяснили, что он от нас отвык и к нам не вернется. Долго я не могла понять, что можно без видимой причины расходиться с людьми, совершенно охладеть к ним… Островский бывал ежедневно, с утра до вечера, в другом семействе; это продолжалось всю зиму, летом же перешел к другим, а к тем более не заглядывал»[223].

Тут слышно – и спустя тридцать лет – оскорбленное женское сердце. Что поделать? В том кругу, к которому принадлежали Ростопчина и Новосильцевы, Островский все же чувствовал себя чужестранцем. Он увлекался в самом деле горячо, привязывался быстро, но когда исчерпывал свои симпатии до дна и как бы узнавал сполна этот притягивающий своей новизной, но чужой ему мир, его симпатии и дружбы легко отсыхали и рассыпались.

Теперь он был увлечен людьми театра – супругами Никулиными, Сергеем и Екатериной Васильевыми – и с ними коротал все свободные свои часы.

Рисунок в рукописи

Всяк, кто в известную пору жизни бывает отмечен поначалу лестным ему вниманием в литературном и светском кругу, может считать себя обеспеченным на тот счет, что вокруг его имени и частной жизни уже свиваются легенды.

Что знали об Островском в кружках, в которых, кажется, знают всё и обо всех? Что говорили о нем московские кумовья и кумушки?

Если верить молве, молодой драматург только то и делал, что ходил по трактирам и погребкам, навещал салон Ростопчиной, сидел ежедневно в кофейне и между двумя рюмками очищенной просматривал корректуры погодинского журнала. Временами же, как рассказывали, компания его приятелей, растряся мошну богатенького купчика, ездила кутить в Сергиев посад и Саввин монастырь, а то и в Арзамас или Нижний, и эти поездки по святым местам и дальним градам с обильными возлияниями по дороге назывались у них – ездить «Тпруа!».

Да чего-чего только не говорили!

Нет, должно быть, писателя, который под лучами своей известности не обретал в глазах толпы черты гуляки праздного или светского ловеласа. А молодой Островский, будем откровенны, давал иной раз повод к подобным пересудам. Даже в глазах Аполлона Григорьева в те ранние годы его талантливый друг

…Полу-Фальстаф, полу-Шекспир,

Распутства с гением слепое сочетанье.

Такое определение может показаться обидным, но оно прозвучало в домашних стихах, где позволительны комические преувеличения и дружеская фамильярность. К тому же Григорьев не пожалел тут и себя, обозначив свой девиз двумя словами: «хандрить и пьянствовать».