Александр Островский — страница 77 из 132

Обедали шумно – со смехом, дружескими спорами, анекдотами. Дружинин чувствовал себя здесь как рыба в воде: он любил затевать литературные прения и, поглядывая на всех узенькими глазами-щелками и приглаживая коротенькие, по-английски тщательно подстриженные усы, с невозмутимым выражением лица наводил разговор на «эстетические» темы. Он считал особым шиком с эстетических высот скользнуть к легкой скабрезности. Входивший щеголем Григорович – в клетчатых панталонах и лаковых башмаках – удивлял всех собравшихся своей осведомленностью и ради красного словца никому не делал снисхождения. Прекрасным застольным собеседником – веселым, мягким и деликатным, пока не слишком впадет в азарт, – был Тургенев. Толстой вставлял в разговор независимые, подстрекающие к спору реплики. Чернышевский держался незаметно, был скромен и казался рассеянным и, только когда обед догорал, где-нибудь в стороне, у камина, заводил с Анненковым или Дружининым долгий иронический разговор, выводя их из себя своей спокойной диалектикой, рационализмом суждений и напористым тихим голосом.

Некрасов примирял страсти за столом, время от времени направлял общее течение беседы и был третейским судьею в особенно запальчивых спорах – неуклончивым, но справедливым.

«– Полно, Тургенев, – говорил он, к примеру, – ты когда расходишься, то удержу тебе нет! В тебе две крайности – или ты слишком строго, или чересчур снисходительно относишься к людям…»[408]

Некрасов более других чувствовал себя ответственным за судьбу журнала, за все их содружество и, пока позволяли обстоятельства, пока разномыслие не развело вчерашних сотоварищей по «Современнику» слишком далеко, старался помирить всех со всеми.

На этот раз все было проще, потому что в центре внимания был Островский. Пили его здоровье, поздравляли с приходом в их дружеский круг. Островский, вопреки расхожему мнению, ославившему его пьяницей, поднимал граненый бокал с белым вином, скромно его пригубливал, улыбался застенчиво, когда его громко хвалили, и вообще был молчаливо благодушен, если же высказывался о чем-то, то веско, независимо, убежденно. Встретивший его в те же дни в каком-то петербургском обществе композитор В. Н. Кашперов писал приятелю: «Тут же был А. Н. Островский – дюжий прикащик, который глядит очень умным и говорит обо всем с невозмутимой уверенностью, видно недаром слывет он Московским Пророком»[409].

К Некрасову Островский привел с собой Горбунова, только что поступившего на маленькие роли в Александринку – Островский благословил его дебют – и быстро начавшего завоевывать Петербург своими устными рассказами.

Обычно хмурый и задумчивый, Некрасов смеялся вместе со всеми, слушая рассказы Горбунова о квартальном надзирателе, разбирающем с утра в участке после перегула накопившиеся дела и с похмелья спрашивающем себе у вестового селедку с яблоками; или о бедняге портном из Гусева переулка, которого взяли под стражу за его намерение лететь с немцем на воздушном шаре – при возмущенных криках толпы: «И как это возможно без начальства лететь?» Островский, радуясь успеху рассказчика, поглядывал на Горбунова, как любящий отец.

Но была тронута на обеде и одна серьезная тема: впервые обсуждался «странный план» исключительного сотрудничества, о котором упомянул в дневнике Дружинин. Этот план касался и Островского.

Дальновидный издатель, Некрасов опасался, не перехватили бы у «Современника» его авторов по отделу беллетристики другие, вновь возникавшие журналы. Только в Москве их затевалось два: западнический «Русский вестник» Каткова (здесь Островский уже успел напечатать комедию «В чужом пиру…») и славянофильская «Русская беседа». В те самые недели, когда Островский был в Петербурге, туда же явился Хомяков – хлопотать о разрешении «Русской беседы», был на приеме у министра. В своем армяке, красной рубахе и с мурмолкой под мышкой, он без устали говорил по-французски и выговорил себе журнал.

Конечно, все новые издания желали бы теперь сотрудничества Тургенева, Островского, Льва Толстого. Можно ли было редактору оставаться беспечным?

Согласно придуманному тогда и вскоре подписанному «Обязательному соглашению», Григорович, Островский, Толстой и Тургенев в течение четырех лет начиная с 1857 года должны были печатать свои произведения исключительно в «Современнике», а за это им полагались дивиденды с суммы, собранной с вновь приобретенных подписчиков журнала.

Время показало, что выполнить это соглашение оказалось труднее, чем его заключить. У каждого из подписавших его участников были свои литературные обязательства и житейские расчеты, так что далеко не все пьесы Островского в ближайшие годы попали в «Современник», и само соглашение в конце концов было расторгнуто[410].

И все же Некрасов поступил как мудрый журнальный деятель, попытавшись сплотить вокруг «Современника» крупнейших русских писателей тех лет. Он понимал: направление дает журналу критика и публицистика, а настоящий, широкий и долговременный успех может принести только талантливая «беллетристика», литература. Да и сами «обязательные» извлекали не одну материальную выгоду из этого сотрудничества. Островскому, как показала дальнейшая его судьба, в особенности было важно это сближение с Некрасовым.

Он нашел себе новую пристань.

Когда дело подгоняет – пишется легко. Островский не раз замечал за собой это. Если есть журнал, который хочет тебя печатать, театр, который ждет твоей пьесы, – работаешь стремительно и отрадно. А когда никто не ждет, не просит, не напоминает – как заставить себя подойти к столу? Сейчас, видно, наступала его пора…

Весело расходились старые и совсем недавние сотрудники «Современника» с «генерального обеда» 14 февраля 1856 года. (Кстати, опять 14 – магическое число Островского, забытое среди отмеченных им в альбоме Семевского.) Прощаясь, сговаривались наутро снова собраться в фотографии Левицкого, чтобы, по счастливой мысли Толстого, сняться вместе на память об этих днях. Фотография Левицкого называлась «Светопись» и помещалась у Казанского моста.

Из дневника Дружинина:

«Среда 1856, 15 февраля. Утром по плану Толстого сошлись у Левицкого я, Тургенев, Григорович, Толстой, Островский, Гончаров, а перед нами Ковалевский. Сняли фотографиями наши лица. Утро в павильоне фотографическом, под кровлей, имело нечто интересное. Пересматривали портреты свои и чужие, смеялись, беседовали и убивали время. Общая группа долго не давалась, наконец удалась по желанию».

Жаль что среди них, по чистой случайности, не оказалось Некрасова: кажется, он недомогал и не выходил из дому в сырость.

Сергей Левицкий был знаменитый петербургский «фотографщик», человек образованного круга, двоюродный брат Герцена, знакомый многих литераторов. Он сам подбивал их сняться, чтобы потом поместить портреты во французском иллюстрированном журнале: Европа должна быть знакома со звездами молодой русской литературы!

И вот он, этот знаменитый, оставшийся на века снимок шести писателей: свободно и просто сидит, сложа руки на коленях, Тургенев, чуть позирует, закинув ногу на ногу, с цепочкой часов у жилетного кармана под небрежно расстегнутым фраком Дружинин, величаво откинулся и подпер рукой голову Гончаров, только что назначенный цензором; чуть сзади стоят молодые литераторы – Толстой, еще в офицерских погонах и кителе, и совсем моложавый, щуплый, как кузнечик, франтоватый Григорович.

А с правого краю сидит и наш Островский. Слишком полон, солиден для своих тридцати трех лет и по-московски неловок. В новеньких ботинках, фрак застегнут на все пуговицы и сморщился в гармошку, рука положена на спинку кресла Дружинина – видно, так велел фотограф, лицо слишком напряженное и смотрит неизвестно куда – мимо объектива… И все же снимок на редкость удачный.

Только что они весело болтали, передавая из рук в руки пробные фотографии и оживленно их комментируя, и вот застыли на минуту перед старинной треногой… Левицкий накинул на голову черный полог, долго выглядывал в объектив лица и, наконец, нажал спуск, чтобы разведенные потом в разные концы жизнью – они навсегда сохранились для нас вместе на этой фотографии.

Когда снимки были готовы, все расписались на обороте – каждый получил по экземпляру и потом долго хранил его как самую дорогую память. Фотография эта всегда висела в доме Островского. Да и в яснополянском кабинете Толстого ее до сих пор можно видеть.

К истокам Волги

Уже вернувшись в Москву, к исходу марта 1856 года, Островский получил наконец давно им ожидаемый толстый казенный пакет с извещением, что он может принять участие в литературной экспедиции по российским морям, озерам и рекам. В пакете находился также «открытый лист» за подписью и печатью министра внутренних дел, в котором местным властям предписывалось доставлять литератору Островскому все бумаги, необходимые сведения, а также провожатых и подводы… Он тут же стал весело собираться в дорогу под охи и вздохи Агафьи Ивановны, которой казалось, что он не в Тверь и Осташков едет, а неведомо куда, на край света.

Мысль отправить литераторов в экспедицию принадлежала брату царя – великому князю Константину Николаевичу, руководившему Морским ведомством и слывшему большим либералом. Натолкнул на нее августейшего мецената, по-видимому, пример Гончарова, только что вернувшегося из плавания на фрегате «Паллада».

Молодой великий князь имел на уме реформировать набор матросов в русский флот так, чтобы они вербовались не откуда придется, а из местностей, исконным образом связанных с водой и судоходством, а для этого надо было лучше изучить быт и нравы населения. К тому же ему хотелось поднять престиж журнала «Морской сборник», в котором командированные литераторы могли бы печатать свои отчеты о поездке. Словом, как ни взгляни, в этой затее – привлечь молодых писателей к государственным деяниям – великому князю мерещилось что-то соблазнительно либеральное, вполне «в духе времени».