Александр Островский — страница 85 из 132

14 октября 1863 года в Малом театре состоялся спектакль, отмененный 20 декабря 1857 года. Шесть лет пришлось подождать зрителям премьеры.

Шумский глубоко передал на сцене мучения совести Жадова. Монологи героя звучали в его устах не слишком резонерски – актер искусно включил их в рисунок характера. А Пров Садовский наконец-то получил возможность сыграть приготовленную им еще в 1857 году роль Юсова.

В его блестящем исполнении обратилась в законченный тип фигура старого взяточника «с идеей», пляшущего под трактирную машину в апофеозе жизненного довольства собой. Вот он, чуть пригорбленный, на стариковских вялых ногах и с фуляровым платком в руке, делает выходку – «По улице мостовой…» – к подобострастному восторгу Белогубова – Рассказова, а потом тщеславится перед ним упоенно, что и семейство-то обеспечил, и «душу имеет чисту»…

Чего-чего не делает время! Запертые от посторонних глаз, годами томившиеся на полках шкафов III Отделения его величества канцелярии, что у Цепного моста, пьесы Островского одна за другой вырывались на сцену.

«“Гроза” гремит в Москве…»

Новую драму «Гроза» Островский отдал на бенефис Сергею Васильеву. Ему там была чудесная роль – Тихона Кабанова. Но, по правде сказать, писал он эту пьесу, думая больше всего о Любови Павловне Косицкой. На нее уповал, ее видел своей Катериной.

После нескольких лет отдаления и взаимной холодности путь его снова пересекся с Косицкой. Недоразумения вокруг «горевской истории», долго лежавшие мутным осадком на душе, мало-помалу развеялись. Косицкая написала ему однажды просьбу о пьесе для бенефиса – с обычной открытостью и нецеремонностью, не очень заботясь о грамотности и ставя наугад знаки препинания:

«Не знаю, найдет ли мое письмо вас в Москве А. Н.! Я пишу на авось и разумеется просьбу, не знаю, будет ли она принята вами, но вы выслушаете ее. Мне нужна для бенефиса пиеса, которая бы помогла мне и моим нуждам, а их много, одно ваше имя могло бы сделать для меня как и для каждого из нас желаемое, то есть хороший сбор, если вы не разучились делать добрые дела, то сделайте для меня одно из них, нет ли у вас пиески, разумеется вашей, дайте мне ее для бенефиса и вы сделаете истинно доброе дело, какого вы может быть никогда еще не делали…»[458]

В этот ли раз или в следующий, но Островский отозвался на ее просьбу, предложив ей «Воспитанницу». Косицкой назначалась роль Нади. Что-то было в натуре актрисы, родственное этой героине. Душевная чистота, своевольство, искренность – притом что кулисы-то учили хитрить, подделываться – были чертами Косицкой. Такой уж душевный строй: пряма до невыгоды себе, не возьмешь ее ни угрозой, ни фальшивой лаской. А не случись выхода, то «пруд-то недалеко», как скажет в пьесе Надя…

Новый директор императорских театров Сабуров, пришедший на смену старику Гедеонову, не одобрил намерения Островского передать «Воспитанницу» для бенефиса Косицкой, хотя и не имел ничего против самой пьесы. А потом и толковать о том не стоило: пьеса попала под запрет III Отделения. Любови Павловне сыграть в ней не пришлось.

Но той же осенью 1859 года Островский уже писал другую пьесу, рассчитывая на участие в ней Косицкой: те же черты нравственной чистоты, гордого и нежного сердца, что и в Наде. Но еще глубже, серьезнее: не первое девичье чувство, а трагическая любовь замужней женщины.

Год 1859-й скрыт от биографа Островского плотной пеленой. В тот год он не вел дневника и, кажется, почти не писал писем. Два толстых тома занимает в Полном собрании сочинений его переписка, но только три коротеньких письмеца помечены 1859 годом. А между тем это был год, когда Островский работал необыкновенно много и с подъемом: написал «Грозу», издал первое Собрание сочинений, жил напряженной и драматичной внутренней жизнью. И от всего этого, даже от сильного, глубокого чувства к Косицкой, не осталось почти ни клочка бесспорных автобиографических свидетельств.

Кое-что восстановить все-таки можно. «Гроза» начата и пишется, как видно по пометкам в первом действии черновой рукописи, 19 июля, 24 июля, 28 июля, 29 июля – в разгар лета 1859 года[459]. В Щелыково Островский еще регулярно не ездит и, по некоторым сведениям, проводит жаркое лето под Москвой – в Давыдкове или Иванькове, где целой колонией селятся на дачах актеры Малого театра и их литературные друзья.

Здесь он и мог короче сойтись с Косицкой. Случилось то, что называется «второй встречей». Первая встреча – знакомство, вторая – узнавание. Островский принадлежал к людям того психологического склада, которые увлекаются не сразу, дают себе отчет в своем чувстве не вдруг, но, если уж признают его в себе, погружаются в него глубоко и самозабвенно.

Косицкую он знал давно. Ему всегда нравилась ее чуть богемная удаль, и женственность, и дар смелой искренности. В кругу актеров-приятелей, поклонников-студентов и бесчисленных обожателей из молодой купеческой публики она казалась победительницей жизни: с маленькой гитарой в руках увлекательно пела, умела рассказывать смешно и верно – заслушаешься. Особый род ее кокетства и женской прелести был в простоте и смелости разговора. Никогда не притворялась – как чувствовала, так и поступала, а чувство управляло ею капризно и изменчиво. Она верила движениям своего сердца, и только им, в сущности, и верила, легко плакала и легко смеялась. Она все могла выговорить – ни себя, ни близких не щадила, и инстинкт искренности делал ее сразу и очень сильной и совсем беззащитной. В смелой правде душевных движений, захватывавших ее до полного забвения себя, условностей, окружающих ее людей, она временами будто слепла.

В Островском всегда жила готовность любви к ней, она восхищала его и как талантливая, хотя и чуть испорченная мелодрамой актриса. Между ними, в особенности в пору постановки «Саней», уже возникали, наверное, легкие, шутливые отношения полудружбы, полувлюбленности. Потом их отравила «горевская история». И вдруг снова то, что едва светилось угольком под пеплом, – полыхнуло пожаром.

Она не была уже в ту пору молода по понятиям века – ей было тридцать два года. Но возраст сам по себе дело условное: у каждого человека есть еще свой внутренний, не календарный возраст, измеряемый интенсивностью жизни, обогащения и растрачивания себя. За плечами Косицкой была долгая, мучительная, полная страстей и разочарований женская жизнь. К тридцати годам она утеряла, быть может, первый цвет молодости, прелестную наивность и свежесть, какой подкупала в первых своих ролях, но была во всей силе зрелого женского обаяния, а на сцене – собранного мастерства.

Юная Стрепетова, увидевшая Косицкую на сцене, навсегда запомнила ее и описала ее внешность с той придирчивой подробностью, с какой может рассказать о женщине только женщина. Она показалась ей немного полной, среднего роста, «с гладко причесанными волосами, с красивыми, хотя немного крупными чертами круглого прямого русского лица и тихим, спокойным взглядом очаровательных голубовато-серых глаз, которым большие черные ресницы придавали особую ясность выражения»[460].

Но этот портрет статичен, подобно всем сохранившимся изображениям Косицкой. А главная ее привлекательность, как легко догадаться, заключалась как раз в живой подвижности лица, рук, тела, в мгновенной изменчивости глаз. И в этом контрасте видимого спокойствия, печальной складки в уголках губ, прямого, строгого взгляда, с веселонравием и живой страстностью.

Косицкая доверчиво рассказывала Островскому о своем прошлом, о детстве, о молодости своей. На полях рукописи «Грозы» рядом с датой 24 июля 1859 года Островский набросал несколько строк – для будущего монолога Катерины: «А мне лукавый-то шепчет таким ласковым голосом – и представляется мне – то и то. Прежде, когда я жила у маменьки, да и здесь сначала представлялось мне (рай в суздальском вкусе), и снится тоже, или птицей летаю»[461].

Способ работы обычный у Островского: просматривая написанное, он выносит на поля, иногда в волнистой рамке, – пришедшую позже мысль, фразу, мотив, который надо развить в дальнейшей работе. Необычное заключается в другом. К приведенным словам сделана автором на черновике сноска: «*Слышал от Л. П. про такой же сон в этот же день. Гора Синай».

Историки литературы и театра давно установили, что Л. П. – не кто иной, как Любовь Павловна Косицкая[462]. Ее посмертно опубликованные «Записки» перекликаются эхом с рассказами Катерины о своем детстве и девичестве. И все же удивительно, что Островский обмолвился такой точной биографической ссылкой: случай уникальный в его черновых рукописях.

Неужто ему понадобилось назвать инициалы Косицкой «для памяти»? И будто бы иначе он не запомнил того, что хотел вложить в уста Катерины?

Нет, скорее всего, рука написала это имя безотчетно, в тайном желании повторить его самому себе: так возникал порой летучий женский профиль на полях рукописей Пушкина. И что это – «гора Синай»? Библейский ли образ, волшебно преображенный, в воспоминаниях и снах Косицкой, пересказанных ею Островскому, или что-то, что останется навсегда ведомо лишь им двоим?

Островский писал Катерину, думая не только о молодой купеческой жене Кабановой, но и об актрисе Косицкой. Конечно, искусство не повторяет натуры. По поверхностному взгляду в Косицкой было, пожалуй, не меньше и от Варвары: веселой, шаловливой, разбитной, легкой по чувству. Но была, бессомненно, и Катерина с ее готовностью к страданию и трагизмом цельной души. Пока Островский писал пьесу, легкая тень Косицкой падала на рукопись, лежавшую на столе.

Встречался ли он с ней часто и близко в эти дни? Не знаем. Но, видимо, это так. И когда писал «Грозу», сам понимал, узнавал ее лучше и не заметил, как полюбил.

В Косицкой видели актрису комедии и мелодрамы. Островский в «Санях» открыл ее как очаровательную простушку: наивная, обманутая Дуня была героиней бытовой, хоть и со взлетали лиризма. Теперь он писал для Косицкой иную роль: с напряженной идеальностью, внутренним романтизмом. Для нее не будет счастья легкой комедийной развязки; тут неизбежна драма.