Н. – бовъ. Не только литераторы, но и заметная часть читающей публики знала, что под этим псевдонимом пишет совсем молодой, талантливый, остроумный и дерзкий критик Добролюбов.
Номера «Современника» нередко разрезали с критики. Островский воскликнул, прочтя статью: «Да это будто я написал!»[477] И стал набрасывать на обороте какого-то листка с материалами волжской экспедиции (он собирался тогда продолжить публикацию статей в «Морском сборнике») письмо автору поразившей его статьи.
Письмо не уцелело. Случайно сохранились лишь две строчки черновика: «М[илостивый] г[осударь] Н. А. Благодарю В[ас] за дельную статью о моих ком[едиях]». Рядом, на том же листке, – еще одна обрывочная фраза, вероятно, заготовка для того же письма: «отн[ошение] как к народу чужому, недавно отысканному на каких-то островах»[478].
Когда-то Островский писал, что открыл за Москвой-рекой страну, никем из путешественников не описанную. Открытые им типы и быт показались неправдоподобны многим его критикам. Вспомним: поклонников Островского добродушный крикун Кетчер ругал «островитянами». Шутку можно было перевернуть: русская драма обошла вниманием этих людей, их простые и грубые нравы, и Островский в самом деле открывал их, как Лаперуз или Кук. Вот отчего он был благодарен Добролюбову; ведь тот высмеял критиков, с сомнением относившихся не только к самому драматургу – к его предмету.
Добролюбова Островский знал, конечно, и прежде чем прочел его статьи о себе; встречал в «Современнике», на редакционных обедах у Некрасова. В последнее время Некрасов особенно благоволил к молодому критику, поселил его в комнате, смежной со своей квартирой, и в делах журнальных шагу не делал без его одобрения и совета. Чернышевский с некоторых пор оставил занятия литературной критикой, передав их Добролюбову: первенство его чутья и таланта в этой области он подчеркивал с настойчивым великодушием.
Но встречи Островского с Добролюбовым, во всяком случае, не были дружественно коротки; они поглядывали друг на друга издалека с взаимной настороженной вежливостью. Да если бы еще Островский знал, с какого отзыва о нем начал Добролюбов!
В 1856 году решивший испробовать свое перо юный критик дал ввязать себя в кружковую войну вокруг «горевской истории». Вероятно, подзуживаемый Краевским, он написал в «Санкт-Петербургских ведомостях» хлесткий фельетон. Его «Литературная заметка» высмеивала «Литературное объяснение» Островского и с миной иронической объективности ставила на одну доску два несопоставимых имени: «Мы не вмешиваемся в дело г. Островского и г. Горева… Мы столь же равнодушны к г. Гореву и столь же мало ждем нового слова от него, как и от г. Островского»[479]. Фельетон, сильно и незаслуженно ранивший тогда драматурга, был подписан: Николай Александрович. Фельетонист был суров, непререкаем и ядовит. Впрочем, Николаю Александровичу едва исполнилось двадцать лет.
Еще год, по крайней мере, Добролюбов сохранял свое скептическое отношение к драматургу. Он записал в своем дневнике, что встретился в семействе, где был репетитором, с Михаилом Николаевичем Островским, «братом комика, которого я так обругал некогда, да и вчера только по забывчивости не ругнул, потому что не знал, что говорю с его братом…»[480].
Все это было писано, конечно, еще очень молодой рукой, и дивиться надо не промахам и некой прямолинейности начинающего литератора, а тому, как быстро созрел его незаурядный ум и талант. «Чему посмеешься, тому и послужишь», – говорит пословица. Добролюбов смолоду посмеялся над Островским, но и послужил его гению, как никто другой.
Если на Добролюбова произвел впечатление своим умом и основательностью Михаил Николаевич Островский, то можно представить себе, как внимательно вглядывался он в его брата-драматурга, когда они стали встречаться на редакционных обедах у Некрасова.
Обычно, вспоминает Панаева, на этих обедах Добролюбов сидел чуть в стороне и беседовал с хозяйкой, не принимая участия в общем разговоре. Но, в отличие от вечно рассеянного Чернышевского, ни одна фраза, ни одно выражение за столом не ускользали от его упорного взгляда из-под очков. Островский с его спокойствием и умным юмором должен был произвести на него впечатление иное, чем полагал когда-то автор колючего фельетона о «неслыханном самовосхвалении» московского драматурга.
Но главное, Добролюбов иными глазами читал и перечитывал его пьесы. Два тома, изданные Кушелевым-Безбородко, окончательно убедили его, что речь идет о писателе, глубоко зачерпнувшем народную жизнь и заслужившем от критики иного суда, чем тот, на который она до сих нор была щедра.
Островский, хоть и говорил, по обыкновению всех авторов, что совершенно равнодушен к тому, что о нем пишут, никогда не был безразличен к отзывам о себе. П. М. Невежин, уже в позднюю пору, застал его как-то с газетой в руках:
«Увидя меня, он пощелкал пальцами по бумаге и с улыбкой проговорил:
– Изругали! И как еще, с треском.
– Охота вам обращать внимание? Вы должны быть выше рецензентской болтовни.
– Меня возмущает несправедливость. Если собрать все, что обо мне писали до появления статей Добролюбова, то хоть бросай перо. И кто только не ругал меня?»[481]
Островскому было особенно дорого, что в статье о «темном царстве» Добролюбов произвел генеральную ревизию всех прежних критических мнений о нем и высмеял критиков, подходивших к его творчеству с мерками своих убеждений и каравших за отступление от них. «То – зачем он слишком чернит русскую жизнь, то – зачем белит и румянит ее?» Можно было ожидать, что критик «Современника» станет подтягивать драматурга к своему роду понятий, но гениальный критический такт Добролюбова сказался как раз в том, что он выше всего оценил художественную свободу драматурга, его «верность действительности».
Что и говорить, такое признание творческой независимости льстило сознанию автора, а критику позволило изучать его типы и жанр как достоверное, без тенденциозных подмесей отражение жизни.
Свой метод разбора Добролюбов назвал «реальной критикой». Извиняясь перед читателями за многословие, он намекал, что цензура вынудила его придать статье характер «отчасти метафорический» и «фигуральную форму». В «темном царстве» не один купеческий быт интересовал критика: разбирая пьесы Островского, Добролюбов анатомировал все общество, костяк его социальной психологии. Под его пером самодурство представало явлением общерусским – властью силы и лжи. Повсеместная «религия лицемерства» была производным от слепого подчинения самодурам. Поколениями воспитанный страх перед тупой силой, утверждал критик, мешал людям осознать «права личности» и восстать на законы «темного царства».
Все это с восторгом читалось, обсуждалось на дружеских сходках молодежи, в студенческих курилках, дешевых кухмистерских. Добролюбов быстро становился кумиром радикально настроенной молодежи: его читали «с применениями». «Темное царство», конечно, метафора художественного мира Островского. Но отчего – «царство»? Не ко всей ли России припечатано это словцо? А понятие «самодурство»?
Талант Добролюбова в том и состоял, что он искусно свел своды публицистической и художественной критики. В его анализе пьес Островского преобладала объективность, лишенная дешевых натяжек, и, выполняя свою главную – публицистическую задачу, Добролюбов тонко разбирал психологию его лиц, правду драматических ситуаций. Только поэтому критика Добролюбова оказалась влиятельной и для самого художника, и для актеров, готовивших его пьесы.
Бурдин, игравший Большова, отбивался от укоров, что он неверно трактовал на сцене этот образ: «Что за упреки в том, что я не читал разбора Добролюбова? – Да, вероятно, я их читал прежде самого рецезента»[482]. Бурдин писал это Островскому, зная, что тот очень серьезно отнесся к статье Добролюбова и что она была для него «большим нравственным утешением».
В начале ноября 1859 года, приехавши в Петербург для хлопот в цензуре о «Грозе», Островский захотел лично поблагодарить Добролюбова за статью и отправился к нему с визитом. У Добролюбова в этот день сидел в гостях молодой офицер Н. Д. Новицкий, и, когда раздался звонок у дверей, он как раз говорил о только что законченной печатаньем статье «Темное царство». Велико было изумление гостя Добролюбова, когда он узнал в вошедшем прославленного драматурга.
Новицкий вспоминал потом, что драматург и критик проговорили более часу и Островский искренне хвалил статью, называя Добролюбова «первым и единственным критиком», не только вполне понявшим и оценившим его «писательство», но еще и «проливающим свет» на избранный им путь.
После ухода Островского Новицкий заметил, что слова благодарности, сказанные им, были, кажется, вполне искренни, и Добролюбов ответил на это:
– Да, оно не хотелось бы, говоря по правде, сомневаться в том и мне, да только как тут поймешь и разберешь всех этих литературных генералов…[483]
Добролюбов был все же несколько настороже. В свете недоразумений в редакции «Современника» с Тургеневым и Толстым, все более удалявшимися от журнала, особенно важно было привлечь и удержать Островского.
Спустя год статья Н. – бова о «Грозе» еще упрочила связь драматурга с «Современником».
«Грозу» Добролюбов увидел прежде на сцене Александринского театра, а потом уж прочел в «Библиотеке для чтения». В Петербурге, как и в Москве, постановкой пьесы руководил сам Островский. Кабаниху сыграла блестящая комедийная актриса Линская. Одетая в раскольничье платье, она создавала яркий тип домашнего деспота, угрюмой сектантки; холодом веяло от каждого ее движения и слова. Несколько переигрывал, по обыкновению, Федор Бурдин, состязавшийся в роли Дикого с Провом Садовским. Он так «пережал» в споре с Кулигиным о громоотводах, что Писемский после спектакля изумленно разводил руками: