Аполлон Григорьев отвечал этой исторической точке зрения яростной защитой романтики и поэтического идеализма. Как раз в те дни, как появилась книжка «Современника» со статьей Добролюбова о «Грозе», он писал в одном забытом письме: «Любимые друзья! Антихрист народился в виде материального прогресса, религии плоти и приличности, веры в человечество, как в genus – поймите это вы все, ознаменованные печатью Христовой, печатью веры в душу, в безграничность жизни, в красоту, в типы, – поймите, что даже (о ужас!) к церкви мы ближе, чем к социальной утопии Чернышевского, в которой нам остается только повеситься на одной из тех груш, возделыванием которых стадами займется улучшенное человечество. Поймите, что испокон века были два знамени. На одном написано: “Личность, стремление, свобода, искусство, бесконечность”. На другом: “Человечество (человечина, по остроумному переводу юродствующего Аскоченского), материальное благосостояние, однообразие, централизация и т. д.»[494].
«Вера в красоту», в национальные (и «вечные») типы Островского вынуждала Григорьева спорить с Добролюбовым даже там, где сам автор склонен был с ним согласиться. То, что в комедиях Островского Добролюбов увидел по преимуществу «темное царство» самодуров, заставило Григорьева растеряться: какой-то фокус, «ловкий кунштюк». А где же светлое царство идеала, народности Островского?
Добролюбов отвечал на это своей статьей о «Грозе», объясняя, между прочим, Григорьеву, что он вовсе не против понятия об идеале. Только понимает этот идеал иначе и к тому же считает, что стремления русской жизни нашли свое выражение в Островском, по преимуществу «как комике, с отрицательной стороны».
Было в этой полемике то, что связано с коренной рознью исходных позиций революционного демократа и «почвенника». Но были и простые недоразумения, подогретые огнем полемизма, различием интересов, склонностей, характера дарований двух критиков. Добролюбов – теоретик, Григорьев – интуитивист, Добролюбов – критик-социолог, Григорьев – критик-поэт… И в чем-то важном они не только враждуют, но и дополняют друг друга.
Добролюбов, к примеру, считал, что Островский бичует и высмеивает купцов-самодуров, и был прав. Григорьев находил, что драматург их любит, и в этом тоже доля истины.
Художник – сложное созданье, и, даже презирая своего героя, он в какой-то момент чувствует себя в его коже и привыкает думать за него, действовать за него, искать ему не только вины, но и оправдания и, наконец, любить его, как понятое и воплощенное в искусстве. Самсон Силыч, Тит Титыч или Курослепов в жизни только противен. Но в пьесе он и ненавистен и обаятелен – вопреки всему. В таких героях Островского – отрицательное обаяние: жизненность, полнота воплощения типа, и преодоление со стороны – юмором. Все это верно почувствовал Григорьев и только опрометчиво связал эту незлобивость с национальным идеалом.
Статьи Добролюбова были для Островского большим душевным событием, но и друга молодых дней, Аполлона Григорьева, он всегда с благодарностью поминал, восхищаясь его художественным «чутьем».
Замученный чахоткой, измотанный непосильным журнальным трудом, Добролюбов скончался 17 ноября 1861 года. Его смерть двадцати пяти лет от роду поразила драматурга.
Среди провожавших тело Добролюбова лиц, тщательно переписанных на кладбище тайным агентом полиции, был и Михаил Николаевич Островский[495]. Что побудило заботливого к своей карьере крупного чиновника участвовать в этих похоронах? Наверное, не только память о случайной встрече в былые годы, но и признательное чувство за брата-москвича.
Свою скорбь и сочувствие выразил драматург в те дни Некрасову в не дошедшем до нас письме. Догадаться об этом можно по одной строке некрасовского ответа 5 декабря 1861 года: «Об Добролюбове лучше и не заговаривать»[496].
А спустя еще три года в ту же землю лег окончательно запутавшийся в долгах, спившийся с круга, обремененный болезнями и черной нищетой Аполлон Григорьев.
«Он спутан и темен иногда, – отозвался о нем через полвека Александр Блок, – но за этой тьмой и путаницей, если удосужитесь в них вглядеться, вам откроются новые способы смотреть на человеческую жизнь»[497]. И правда. Не только чутье к искусству, а к жизни чутье, к России, жажда умственной и нравственной самостоятельности, какой-то непосредственный, обнаженно-нервный, без кожи, способ постижения поэтической стороны бытия свойственны были этому человеку.
А рядом – строго логический, блестяще последовательный ум Добролюбова, согретый заботой о людях забитых и необеспеченных, жаждущий справедливости в мире и находящий ее на путях социальных перемен и материального прогресса; объективный, тонкий, увлеченный исследователь отражения реальной жизни в литературе, чуждый всего загадочного и смутного; яркий защитник равенства, молодой ниспровергатель исторического старья, талантливый спорщик и энергический публицист; просветитель, ненавидящий дикость и рабство и революционные выводы ставящий в связь с европейским уровнем сознания, просвещением народа.
…По Расстанной улице былого Петербурга идешь на тихое, когда-то окраинное Волково кладбище. «Литераторские мостки»… Здесь, на бывших «местах для бедных», похоронен Добролюбов. А всего в десяти шагах от его могилы – скромное надгробие Аполлона Григорьева.
Мирно спят рядом вчерашние яростные спорщики и антагонисты. Но не только вечный покой с его безразличием к страстям иного века соединил их на литературном погосте. Сейчас, из дали времен, яснее стало, что у них больше общего, чем они о том сами догадывались.
Талант, стремление к правде, вера в народ – есть сила животворящая в людях разных вкусов и убеждений. Потомство не сглаживает их рознь, но мирит вниманием великие души. И оттого, как бы ни спорили между собой современники, Достоевский не менее близок эпохе, чем Чернышевский, а Толстой необходим так же, как Щедрин.
Смелые и великодушные слова Герцена о славянофилах: «Да, мы были противниками их, но очень странными. У нас была одна любовь, но неодинакая… И мы, как Янус или как двуглавый орел, смотрели в разные стороны, в то время как сердце билось одно»[498].
Споры, доходившие до яростного размежевания, раскаленные докрасна, – и с обеих сторон одна забота: о России на перепутье, о народе, о путях разума.
Разные идеи и аргументы, полярные выводы. Но одно великое сердце у русской литературы XIX века. И у большой критики.
Человеку насущно знать: как бороться за свои социальные права, установить справедливость в обществе, устроить счастье для себя и своих детей еще в нынешнем или ближайшем дне. Но так же свойственно ему не останавливаться на целях насущных и частных, а заглядывать в отдаленное будущее и даже перескакивать воображением конкретные пути к нему, мечтать, воодушевляться грезой, жаждать идеала и выискивать его предвестья в поэзии, философии, чувстве прекрасного…
Вот почему нужны нам и Добролюбов и Аполлон Григорьев. Не только как случайные спутники в биографии Островского, но как люди, помогающие и через сто лет понять природу его искусства.
Мартынов и Александринка
10 марта 1859 года было в литературном кругу в Петербурге событие: в большом зале ресторана Дюссо чествовали обедом актера Мартынова.
Это случилось в «эпоху обедов», и, собственно, необычными были здесь две вещи: первое, что у Дюссо сошлась на этот раз едва ль не вся по тому времени русская литература – Толстой, Гончаров, Тургенев, Островский, Писемский, Салтыков, Некрасов, Чернышевский, Добролюбов, Курочкин, Григорович и украинский гость – поэт Шевченко. Второе, что заметного повода к такому торжеству не было – ни круглой даты, ни юбилея. Мартынову объяснили, что обед устраивается по случаю его скорого отъезда за границу для лечения и отдыха. А кто говорил – в благодарность за его игру в новой роли – Боярышникова в комедии Чернышева «Не в деньгах счастье».
Словом, решили чествовать, а причину придумывали задним числом[499].
Потом оказалось, что в затее этой была мудрая предусмотрительность. До юбилея своего Мартынов не дожил, а слова великой признательности услыхать успел. И то, что обед был устроен как бы без повода, и не театральной дирекцией, не актерами даже, а лучшими людьми русской литературы, сделало его событием.
Разнесли шампанское. Дружинин поднес Мартынову альбом с фотографиями всех присутствующих и адресом, ими подписанным. Некрасов прочел посвященные артисту стихи:
Со славою прошел ты полдороги,
Полпоприща ты доблестно свершил.
Мы молим одного: чтоб даровали боги
Тебе надолго крепость сил…
Чтоб в старости былое вспоминая,
Могли мы повторять смеясь:
А помнишь ли, гурьба какая
На этот праздник собралась?..[500]
На обеде присутствовали почти все сотрудники «Современника». Собрались «гурьбою» в тайной надежде преодолеть начавшийся раскол. «Свободную семью людей свободных Мартынов вкруг себя в тот день соединил», – еще раз пытался закрепить стихами этот союз Некрасов.
Островский выступил с речью, в которой благодарил Мартынова за то, что его «художественная душа всегда искала в роли правды». Получив известность в репертуаре переводном, во французском водевиле по преимуществу, говорил Островский, теперь вы помогаете нам отстаивать «самостоятельность русской сцены»[501].
Мартынов был потрясен, сконфужен, растроган. По его необыкновенно подвижному лицу волнами пробегало смятение от всех этих похвал. Со слезами на глазах он жал руки присутствующим. С ответной речью он так и не сладил и, поминутно смущаясь, повторял несвязные слова благодарности.