Из письма видно, что деревенька была вымирающая, «плюшкинская», оброк, как почти повсеместно уже в эти годы, платился от случая к случаю и заметным житейским подспорьем служить не мог. А в нравственном смысле положение «владельца душ» было Островскому в тягость: в одной из пьес у него будет сказано – «уж и как эта крепость людей уродует».
В год освобождения крестьян Островский закончил две пьесы: маленькую комедию «За чем пойдешь, то и найдешь», где наконец женил своего героя – Мишу Бальзаминова и тем завершил трилогию о нем; и плод шестилетнего труда – историческую драму в стихах «Козьма Захарьич Минин-Сухорук». Две вещи – полярные по жанру, стилю и задачам. Казалось бы, какое отношение имеют они к тому, чем живет и дышит общество?
Но связи искусства с временем не банальны, не односложны. Глупенький писарек, завитой по моде сластена и щеголь Миша Бальзаминов, мечтает о невесте с «миллионом», о собственном выезде и пуще всего о голубом плаще на бархатной подкладке… Есть в нем самом и во всем, что его окружает, та квинтэссенция замоскворецкого быта, застойная неподвижность, которую никакими реформами не прошибешь.
«Праву знаешь?» – грозно спрашивает сваха Красавина. И это, пожалуй, все, чем отозвались в Замоскворечье реформаторские веяния 1860-х годов. Да разве еще Капочка и Ничкина (в первой пьесе трилогии – «Праздничный сон до обеда») затеют спор на тему эмансипации:
«Капочка. Никакого толку-то нет от запиранья.
Ничкина. Все-таки спишь спокойнее… не думается… не то, что на свободе».
Сладко зевнув, Ничкина отвечает вольнодумке Капочке из самых глубин премудрости, взлелеянной московским захолустьем. Но этим и исчерпывается тема – то, что служит в бальзаминовской трилогии окошками в либеральную современность.
Островский весело пишет свой русский водевиль, буквально купается в этом языке, экивоках, манерах, подходцах… Кухарка Матрена стала Мишу завивать и прижгла ему щипцами ухо… А тут сваха Красавина явилась: ходит из дому в дом, выпивает, где поднесут, хоть бы и «ладиколон», и расхваливает свой товар: «телом сахар, из себя солидна, во всей полноте; как одевается, две девки насилу застегнут…» Миша заранее подсчитывает, на сколько лет хватит ему жениного приданого, и идет на воздух, чтобы ветром обдуло, «а то много мыслей в голове об жизни…» И так вьются в кольцо – сцена за сценой, одна смешнее другой. Тут и чудесные разговоры барышень, ведущих учтивую беседу: «Что вам лучше нравится, зима или лето?» и «Что лучше – мужчина или женщина?» И диковинные сны с толкованиями – настоящее художество Замоскворечья… И словечки, удостоверяющие тонкую образованность: «антриган» и «антиресан», «проминаж» и «асаже»… И наконец, чудесные мечты Миши, в которых он всё и вся в минуту одолевает. Он обещает Раисе увезти ее и думает при этом: «вдруг сама собою явится коляска…» Гениальный штрих! Капитан Чебаков в самом деле увозит сестру Раисы, а Миша очень по-русски все мечтает, что счастье само свалится ему на голову…
Недаром Достоевскому так понравилась эта вещь. В июне 1861 года он был в гостях у Островского в николоворобинском доме. Их уже знакомили прежде, в Петербурге, в одном из литературных собраний, но теперь они впервые встретились не на людях, не в праздной толчее. Аполлон Григорьев, последнее время сблизившийся с Достоевским, был для них связующей нитью. Достоевский считался с мнением Григорьева, знал, что он верует в Островского «как в путеводную звезду», и, пользуясь его рекомендациями, просил теперь у драматурга что-нибудь для своего журнала «Время». Островский обещал и не обманул. Комедия «За чем пойдешь, то и найдешь, или Женитьба Бальзаминова» была им вскоре послана в Петербург. Достоевский читал ее вслух по рукописи брату и нескольким литературным знакомым, и «все хохотали так, что заболели бока». Еще прежде, чем комедия была напечатана в журнале братьев Достоевских «Время», Федор Михайлович послал восторженное благодарственное письмо автору:
«Уголок Москвы, на который Вы взглянули, передан так типично, как будто сам сидел и разговаривал с Белотеловой. Вообще эта Белотелова, девица, сваха, маменька и, наконец, сам герой, – это до того живо и действительно, до того целая картина, что теперь, кажется, она у меня ввек не потухнет в уме… Из всех Ваших свах Красавина должна была занять первое место. Я ее видал тысячу раз, я с ней был знаком, она ходила к нам в дом, когда я жил в Москве лет десяти от роду; я ее помню…» (24 августа 1861 года)[532].
Быт «Бальзаминова» смешон, жалок, страшен и мил, да и сам незадачливый жених Миша смешон… и несчастлив. Островский признает законность интересов ничтожных, будничных людей, их бедных грез, забот, занятий, предрассудков. В его улыбке нет раздражения и надсады.
Но временами эта стихия мещанской полукультуры начинает придавливать тяжелой, гнетущей массой. После 19 февраля 1861 года хотелось думать: скоро вся жизнь пойдет иначе, устроится честно, разумно. Но если толща этого быта непробиваема для разума и культуры, не потонут ли в ней все благие порыванья и надежды на перемены? А что, как бальзаминовская мечтательность, мягкотелость, вечная надежда на «авось» вообще в характере русского человека? Невеселые, обидные вопросы и сомнения.
О народе, национальном характере, каким складывался и проявлялся он в истории, раздумывает Островский и над страницами рукописи «Минина». Он печатает свою драму в «Современнике», и оттого все читают ее под особым углом зрения, ожидая найти в пьесе «бунтующую земщину». Давний недоброжелатель Н. Ф. Щербина, сокрывшись под псевдонимом Омега, язвит в «Библиотеке для чтения», что Минин выглядит у Островского «какой-то смесью Русакова с Жанной д’Арк и даже иногда кажет себя человеком, начитавшимся современного нам поэта Н. А. Некрасова»[533].
На самом деле радикальной тенденциозности на современный лад не было в «Минине» и следа: просто Островский хотел, сверяясь с историей и поэтическим чутьем, показать человека совести и внутреннего долга, способного в тяжелую минуту поднять народ на подвиг. Не напрасно, конечно, герой этот купец – пусть не думают, что «почвенное» сословие родит одних самодуров. Не зря и подвиг его состоит в том, чтобы без всякой рисовки расстаться с накопленным добром и других убедить пожертвовать деньгами и имуществом ради спасения России. Вот урок нынешнему сословию купцов, всем толстопузым Кит Китычам!
Подвиг Минина был в те годы свежей темой. Знали о нем мало. Лишь в 1851 году, просматривая какую-то старую купчую, Погодин установил его отчество – Захарьич[534]. Островский сам годами собирал материал, дорожа тем, что получает его из первых рук. Сохранились его выписки из «Летописи о многих мятежах», из «Иного сказания о самозванцах», из рукописной летописи, из «Актов археографической экспедиции» и т. д.[535].
Начиная эту работу в 1856 году, Островский не рассчитывал, что исторический жанр войдет в моду в 60-е годы и в романистике, и в живописи, и в оперном искусстве. О народе, его роли в истории, о национальном самосознании в 60-е годы думали все. Споры вокруг Крестьянской реформы подстегнули этот интерес.
В «Минине» Островский изображал народ то как стадо, пассивную, инертную толпу («Учи нас, вразумляй, Кузьма Захарьич…»), то пробудившимся, способным на сплочение и порыв в минуту опасности, то вновь поддавшимся смуте и отхлынувшим волною. Народ, тянущий Россию будто бурлацкой бечевой, велик, беден и несчастлив. Не стоит обольщаться его способностью отстаивать себя, но не надо думать, что он вовсе не способен подняться. Островский знает: в народном море есть всё – и великие души и всякая мелкая нечисть, но залог его спасения в том, что он может рождать такие фигуры, как Минин.
Этот род раздумий не оставлял нашего драматурга и во время затеянного им весной 1862 года путешествия за границу: вот где был простор посмотреть да посравнить свое и чужое. Так ли уж правы были они, когда в молодые годы вместе с Аполлоном Григорьевым и другими юношами из «Москвитянина» заранее, наугад гордились тем, что мы «не чета Европе старой…»
К началу 1860-х годов глухо запертые на Запад двери распахнулись. Выездной пасс с прежней фантастической цены в пятьсот рублей был снижен до пяти, и толпы русских, подхваченные либеральным ветром, хлынули за рубеж.
После долгих лет пребывания за частоколом николаевского острога русский человек ехал в Европу. Что искал он в ней, что находил?
Ехали в свадебные путешествия, partie de plaisir, насладиться видами Италии и Швейцарии, музеями и театрами Парижа, европейским комфортом. Ехали довершить свое образование дворянские недоросли. Ехали лечиться на водах и на курортах Лазурного Берега бледные барышни с гувернантками. Ехали развлечься, покутить, сыграть по маленькой на рулетке дворяне средней руки, молодые купчики, все те, кого Щедрин едко окрестил «русские гулящие люди за границей»; эти сразу искали местечки повеселее и из всех форм европейской жизни легко осваивали одну – «искусство, не обдирая рта, есть артишоки и глотать устрицы, не проглатывая в то же время раковин»[536].
Ехали в Европу и писатели, чтобы не со слов старого парижанина Тургенева, а самим взглянуть, что это за край такой, которым бедной России вечно глаза колят и из которого к нам залетают модные жилеты, философские соблазны и революции.
В 1857–1858 и в 1860–1861 годах совершает свои путешествия по Западной Европе Лев Толстой; навсегда получает отвращение к буржуазному духу, изумляется черствости респектабельных господ в отеле, пугается жестокости гильотины… Но почерпывает много нового в свободной системе педагогического воспитания, которую пытается по-своему применить в яснополянской школе.