Александр Островский — страница 98 из 132

 Герцен, наверное, рассмеялся: где же их не бывает? Но можно ли жить, вечно чувствуя себя под надзором? – и перевел разговор на другую тему[542].

Герцен, конечно, расспрашивал Островского о Москве, о московском театре, о литературных новостях, о настроениях в России. Недавно он получил письмо из Москвы: его добровольный корреспондент писал, что в Москве никто не сочувствует радикализму издателей «Колокола». Это письмо задело Герцена. Тем интереснее было ему говорить с прославленным москвичом. Неужели Москва спит, когда проснулась Россия?[543]

Герцен вспоминал Москву своей юности, Москву 1840-х годов, где на дырявых чердаках и в студенческих каморках рождалась непокорная, бунтующая мысль, и горевал о потерянных в пути старых друзьях: «Я схоронил Грановского – материально, я схоронил Кетчера, Корша – психически, я гляжу на дряхлеющего Тургенева, на Московский университет, превращающийся в частный дом…»[544] Островский мог быть не во всем согласен с Герценом, наверное, даже не во всем, но тот произвел на него сильное впечатление простой сердечностью и «дьявольским остроумием».

Если верить Л. Новскому, записавшему это со слов драматурга, в бытность свою в Лондоне Островский встречался с Герценом «целую неделю», то есть, во всяком случае, виделся не однажды[545]. Может быть, тут и преувеличение, но встреча, по-видимому, не была единственной.

Подтверждение этому неожиданно нашлось в считавшейся давно утраченной и неожиданно обнаруженной лишь в 1980 году записной книжке Островского. Внимание в ней привлекают две ранее неизвестные лондонские записи:

«22 [мая] / 3 [июня 1862 г.]

Поутру ездил по делам и покупкам. Вечером в Ковент [гарденский] театр. Оттуда к знаком[ым]. Ночь проходили по улице.

23 [мая] / 4 [июня 1862 г.]

Утром по Темзе на выставку. Вечером в компании»[546].

«К знакомым», «в компании» – так ради попятной конспирации определил Островский свои встречи с Герценом. Автор путевого дневника, обычно тщательно фиксировавший для памяти имена всех встречных-поперечных, на этот раз загадочно уклончив. Но его лондонские маршруты легко восстанавливаются по сопоставлению с тем, что было рассказано И. Горбуновым и Л. Новским.

Первый раз Островский явился в Орсет-хауз прямо из театра, где слушал знаменитого певца Марио в опере Мейербера «Гугеноты». Оперные спектакли в Лондоне кончались не слишком поздно, но гости из России все равно засиделись у Герцена далеко за полночь, так что не могли попасть в пансион, где остановились. На следующий день была среда, обычный приемный день у Герцена, и, как можно предполагать, Островский вновь оказался у него на этот раз в кругу более широком, «в компании».

Вернемся же к тому, о чем говорили они в те светлые лондонские вечера июня 1862 года.

Со слов Горбунова мы знаем лишь отрывочные подробности. Так, Горбунову запомнилось, что Герцен восхищался драмой «Гроза» («Грозу» прочитал Герцену посетивший его незадолго до того Федор Бурдин). И еще, что во время разговора, разгорячившись, он вдруг ударил кулаком по столу и воскликнул:

– Нет! Крестьяне будут освобождены, и с землей![547]

Всего две детали… Но, зная, о чем думал и писал Герцен в те дни, можно попытаться реконструировать ход их беседы: ведь он имел обыкновение говорить о существенном, о том, чем неотступно была занята его мысль. И тогда подробности, оставшиеся в памяти Горбунова, найдут свое место в общей картине разговора, завязавшегося в «Орсетьевке» – так называл Герцен, посмеиваясь, свое лондонское жилище.

Островский посетил Орсетьевку в тот момент, когда взволнованный вестями, шедшими из России, Герцен все глубже ввязывался в спор со старыми друзьями – Кавелиным, Тургеневым, исповедовавшими умеренную либеральность и «европеизм». То, что крестьяне в России были освобождены без земли, казалось Герцену корнем всех вопросов – в том числе и эстетических.

Как раз в те дни из-под типографского станка вышел свежий лист «Колокола» от 1 июня 1862 года, и можно не сомневаться, что Островский держал его в руках в доме Герцена. Жегшиеся в России, тайком передававшиеся из рук в руки страницы вольного слова здесь можно было читать не таясь. Русского путешественника не могла оставить равнодушным напечатанная в «Колоколе» статья «Москва нам не сочувствует», в которой Искандер желчно и горько сетовал на общественную апатию и ленивый либерализм.

А отголосок разговоров с Островским можно услышать в появившейся чуть позднее в «Колоколе» статье «Концы и начала». Первую статью из этого цикла Герцен закончил спустя несколько дней после отъезда Островского из Лондона – 10 июня 1862 года. Это был страстный спор о современном искусстве на Западе и в России. О том, что такие вершинные достижения европейского искусства, как исполнительское мастерство Марио, которого Островский только что слышал в «Гугенотах», еще не могут быть свидетельством превосходства над русской культурой.

Герцен горячо возражал тому взгляду, «что исторически выработанный быт европейских бельэтажей один соответствует эстетическим потребностям развития человека». Его неназванным оппонентом был Тургенев, он считал, «что искусство на Западе родилось, выросло, ему принадлежит и что, наконец, другого искусства нет совсем». Европейское искусство накопило огромное количество ценностей, Европа – замечательный музей, соглашался Герцен, «но где же во всем этом новое искусство, творческое, живое, где художественный элемент в самой жизни?»[548]

Герцен, конечно, расспрашивал Островского о его впечатлениях от европейских городов и музеев. И тут он мог найти себе поддержку у собеседника: Островский восхищался классическими картинами и статуями, сгустком достижений прошлого. Но европейское искусство нынешнего дня, в частности драматическое, разочаровало его. В Париже они с Горбуновым видели крупнейших французских актеров и дружно решили, что им куда как далеко до Мартынова. Не отголосок ли этих разговоров – рассуждение в «Концах и началах» об удешевлении европейского искусства театра на потребу мещанской толпе, об игре актеров, ставших «паяцами сентиментальности» или «паяцами шаржи»?

Оригинальность взгляда Герцена состояла в том, что упадок искусства он ставил в связь с падением общественной энергии, духа народной жизни. «Искусство не брезгливо, – рассуждал он, – оно все может изобразить, ставя на всем неизгладимую печать дара духа изящного и бескорыстно поднимая в уровень мадонн и полубогов всякую случайность бытия, всякий звук и всякую форму – сонную лужу под деревом, вспорхнувшую птицу, лошадь на водопое, нищего мальчика, обожженного солнцем…» (Островский мог только кивнуть согласно на эти слова.) Но и искусство имеет свой предел, продолжал свою мысль Герцен, оно останавливается бессильно перед «мещанином во фраке».

А как же пьесы Островского, как же «Гроза»? Ведь мещанское сословие, торговец, купец, вышедший из крестьянства и обрядившийся во фрак, – все это явилось и в России и уже запечатлено талантливым пером драматурга. «Дело в том, – отвечает Герцен, – что весь характер мещанства, с своим добром и злом противен, тесен для искусства; искусство в нем вянет, как зеленый лист в хлоре, и только всему человеческому присущие страсти могут, изредка врываясь в мещанскую жизнь или, лучше, вырываясь из ее чинной среды, поднять ее до художественного значения»[549].

Тем больше славы творцу Катерины, сумевшему высоко поднять ее над непоэтической мещанской средой! На Западе таких подъемов страсти, безоглядных поступков и крупных характеров Герцен видит все меньше. В искусстве, как и в жизни, все стремится к благоприличию, усереднению, общедоступности – «снизу все тянется в мещанство, сверху все само падает в него по невозможности удержаться». Рост мещанства на Западе вызван освобождением крестьянина от земли, его стремлением выбиться в благополучного горожанина, лавочника. Герцен надеялся, что России удастся миновать эту неизбежность: пусть она даже «пройдет и мещанской полосой», но не застрянет в ней…

Так понятия Искандера об искусстве связывались с его социальной идеей. И когда он, стукнув кулаком по столу, воскликнул, что «крестьяне будут освобождены, и с землей», он защищал этим свою веру в возможность для России иного пути, чем тот, что был уже изведан Западом. Такие сочинения, как «Гроза», внушали надежду. Сопротивление русского искусства мещанской мелочности само по себе сулило возможность иного социального будущего. Если крестьянам дадут землю, если благосостояние придет в Россию путем общинного социализма, а не как следствие раскрестьянивания, конкуренции, роста сословия лавочников, то еще остаются надежды на сохранение духовности, гуманного содержания жизни, а значит, и почва для искусства.

«Зачем же наряжаться в блузу, если есть своя рубашка с косым воротом?» – спрашивал Герцен, и это другим концом смыкалось с верой Островского в русскую самобытность, в силы народа, ищущие себе исхода не в одном самодурстве.

Оттого, верно, собеседники, встретившиеся в тот вечер в Орсетьевке, несмотря на все различие в общественном темпераменте и политических взглядах, чувствовали подспудное родство в чем-то главном и легко находили язык друг с другом.

Спор с Тургеневым был не кончен. Мысли Герцена, выраженные в «Концах и началах», не только были развиты им прежде в беседе с Островским, но, может быть, и уяснились ему отчасти вследствие этой встречи.

Во всяком случае, гость мог сполна оценить и блестящий ум, и искреннее благожелательство хозяина.

Островский представил Герцену своего постоянного спутника – Горбунова. Герцен был уже наслышан от навещавших его русских о его таланте «устного рассказа» и просил Горбунова показать что-нибудь ему. Горбунов, не чинясь, изобразил две-три сценки. «Утро квартального надзирателя» привело Герцена в неописуемый восторг, он обнял Горбунова, а на прощание подарил ему свой дагеротип, где он был снят вместе с Огаревым, и надписал – «alter ego». Надо думать, такой же подарок получил и Островский, но только в его бумагах фотографии этой не удалось найти.