Александр Первый — страница 22 из 88

– Прошу извинить, господа, – проговорил вошедший, поглядывая с недоумением то на Рылеева, то на Якубовича, – не дозвонился: должно быть, испорчен звонок, дверь отперта…

– Что вам, сударь, угодно? – крикнул хозяин.

– Позвольте представиться, – продолжал гость с едва заметной усмешкой, – полковник Павел Иванович Пестель.

– Пестель! Павел Иванович! – бросился к нему навстречу Рылеев, и лицо его просветлело с тем внезапным переходом от одного чувства к другому, который был ему свойствен.

– Прошу вас, господа, не стесняйтесь. Я в другой раз… – начал было Пестель.

– Нет, что вы, что вы, Павел Иванович! Милости просим, – засуетился Рылеев, пожимая ему руки и отнимая шляпу; о Якубовиче забыл. Тот прошмыгнул мимо них в прихожую, торопливо оделся и выбежал.

Хозяин повел гостя в кабинет, продолжая суетиться с преувеличенной любезностью.

– Не угодно ли трубочку?

– Спасибо, не курю.

– Ну слава богу, наконец-то залучили вас! – опять засуетился Рылеев, сбиваясь и путаясь. – А я уж, признаться, думал, что так и уедете, не повидавшись.

– За мною следят, надо было выждать, – заговорил Пестель чистым русским говором, но слишком правильно, отчетливо, и в этом виден был немец. – Я приехал с генералом Киселевым, начальником штаба. Государь обо мне спрашивал. Надо быть весьма осторожным… А это кто у вас?

– Якубович.

– А, знаю… Дверь, кажется, не заперли? Ваш мальчик спит.

– Ах, в самом деле, – спохватился Рылеев. Сбегал, запер, растолкал Фильку, приказал ждать барыню и вернулся в кабинет.

– Ну что, как у вас в Южном обществе? – видимо, затруднялся он, с чего начать; вглядывался в Пестеля.

Ему лет за тридцать. Как у людей, ведущих сидячую жизнь, нездоровая, бледно-желтая одутловатость в лице; черные, жидкие, с начинающейся лысиной волосы; виски по-военному наперед зачесаны; тщательно выбрит; крутой, гладкий, точно из слоновой кости точенный, лоб; взгляд черных, без блеска, широко расставленных и глубоко сидящих глаз такой тяжелый, пристальный, что кажется, чуть-чуть косит; и во всем облике что-то тяжелое, застывшее, недвижное, как будто окаменелое. Говорили о сходстве его с Наполеоном; но если и было сходство, то не в чертах, а в чем-то другом.

Росту ниже среднего; мешковат, сутул, одно плечо выше другого, как у людей много пишущих. Одет небрежно; длиннополый мундир сшит плохо, должно быть, каким-нибудь уездным жидом; зеленое сукно на спине выгорело; золото погон потемнело. Ордена Св. Владимира с бантом, Св. Анны, Пурлемерит[3] и золотая шпага за храбрость: герой Двенадцатого года.

«А ведь и в самом деле, пожалуй, Наполеона из себя корчит!» – подумал Рылеев, почему-то сразу насторожившись с безотчетною враждебностью.

Пестель, не затрудняясь, приступил к делу.

– Я приехал в Петербург, дабы предложить вам соединение Северного общества с Южным, – начал он, глядя на Рылеева в упор своим пристальным, как будто косящим взглядом. – А для сего нам нужно бы знать с точностью ваши намерения, как всей Директории здешней, так и лично ваши, Кондратий Федорович: я хотел бы знать, какой именно образ правления полагаете вы для России удобнейшим?

Беседа длилась больше двух часов. Пестель предлагал по очереди – Северо-Американскую республику, Наполеоновскую империю, революционный террор, английскую, французскую, испанскую конституции; выхвалял достоинства каждого из этих правлений, а когда Рылеев указывал на недостатки, торопливо соглашался и переходил к следующему. Похоже было не то на судебный допрос, не то на школьный экзамен.

– У вас метод сократовский, – заметил Рылеев, давая понять неприличье допроса.

– Да, я люблю древних, – не понял или не пожелал понять Пестель и продолжал экзамен.

Рылеев злился, и чем больше злился, тем больше себя выдавал; но в то же время наслаждался беседою, как умною книгою, от которой нельзя оторваться. «Умный человек в полном смысле этого слова», – вспомнился ему отзыв Пушкина о Пестеле. Что бы ни говорил он, приятно было слушать: в самом звуке голоса была чарующая уветливость, и логика пленяла, как женская прелесть.

Время летело так быстро, что Рылеев удивился, заметив, что уже темнеет: казалось, прошло не два, а полчаса. И еще казалось, что, слушая Пестеля, впадает он в какой-то магнетический сон, жуткое и сладкое оцепенение – как змея под музыкой. А может быть, и лихорадка начиналась к вечеру; иногда пробегал по телу легкий озноб, как бывает в самом начале жара, похожий на чувство уютной сонности.

– Послушайте, Пестель, – попытался он стряхнуть чару, – у вас все ясно и просто, как дважды два четыре, но политика – не математика, люди – не цифры и чувства – не выкладки…

– О, разумеется! – согласился Пестель. – Политика не умозрение отвлеченное, а плоть и кровь, сама жизнь народов, сама история. Обратимся же к истории…

«И, начав от Немврода, – рассказывал впоследствии Рылеев, – медленно переходил он через все изменения законодательств; коснулся Греции, Рима, показывая, сколь мало понята была древними вольность, лишенная представительства народного; пронесся быстро мимо Средних веков, поглотивших гражданскую вольность и просвещение; приостановился на революции французской, не упуская из виду, что и оной цель не достигнута; наконец, пал на Россию и ввел меня в свою республику».

– Должно сознаться, что все предшественники наши в преобразовании государств были ученики, да и сама наука в младенчестве! – воскликнул Рылеев с восхищением.

Но Пестель, пропустив мимо ушей похвалу, продолжал экзамен.

– Итак, мы с вами согласны?

– Да, во всем!

– Какое же ваше мнение насчет меры приступления к действию? – проговорил Пестель медленно, упирая на каждое слово.

Рылеев давно уже предчувствовал этот вопрос; видел его сквозь магический сон, как змея видит чарующий взор своего заклинателя. Понял, что Пестель – не то, что все они, – романтики, словесники, мечтатели; для него понять – значит решить, сказать – значит сделать. И впервые показалось Рылееву все легкое в мечтах – на деле грозным, тяжким, ответственным.

– Не знаю, – невольно потупился он, но и не видя чувствовал на себе тяжелый взгляд, – мы еще не готовы, не решили многого…

– Не решили? Не знаете? У вас тут Никита Муравьев все пишет конституции. А нам не перьями действовать… Да, от размышления до совершения весьма далече… Так как же, Кондратий Федорович?

– Что вы меня все спрашиваете, Павел Иванович? – поднял Рылеев глаза и вдруг почувствовал, что вот-вот разозлится окончательно, наговорит ему дерзостей. – А вы-то сами как?

– Как мы? – ответил Пестель тотчас же с готовностью, тихо и как будто задумчиво. – Мы полагаем – всех…

– Что всех?

– Истребить всех, начать революцию покушением на жизнь всех членов царской фамилии. Les demimesures ne valent rient; nous voulons avoir maison nette… Вы по-французски говорите?

– Нет, но понимаю.

– Полумеры ничего не стоят; мы хотим – дотла, дочиста, – на всякий случай перевел он и прислушался к шагам в соседней комнате.

– Кто это?

– Жена моя.

– При ней можно?

– Можно, – невольно усмехнулся Рылеев. – Впрочем, если вы беспокоитесь…

– Нет, помилуйте. Я, кажется… извините, Бога ради, я иногда бываю очень рассеян: о другом думаю, – улыбнулся Пестель неожиданной простодушной улыбкой, от которой лицо его вдруг изменилось, помолодело и похорошело.

«Чудак!» – подумал Рылеев, и ему показалось, что как ни пристально глядит на него Пестель, а не видит лица его, смотрит поверх или сквозь него, как сквозь стекло.

Шаги затихли.

– О чем бишь мы? – продолжал Пестель. – Да, всех или не всех?.. Так вы не решили, не знаете?

– Знаю одно, – опять хотел возмутиться Рылеев, – ежели всех, то вся эта кровь на нас же падет. Убийцы будут ненавистны народу, и мы с ними. Подумайте только, какой ужас подобные убийства произвести должны! Мы вооружим всю Россию…

– О, конечно, мы об этом подумали и решили принять меры. Избранные к сему должны находиться вне общества; когда сделают они свое дело, оно немедленно казнит их смертью, как бы отмщая за жизнь царской фамилии, и тем отклонит от себя всякое подозрение в участии. Нам надобно быть чистыми от крови. Нанеся удар, сломаем кинжал.

Рылеев вспомнил, что почти теми же словами думал он о Каховском; но это была его самая тайная, страшная мысль, а Пестель говорил так просто.

– Сколько у вас? – спросил он так же просто.

– Сколько чего?

– Людей, готовых к действию.

– Двое.

– Кто?

– Якубович и Каховский.

– Надежные?

– Да… Впрочем, не знаю, – замялся Рылеев, вспомнив давешний свой разговор с «храбрым кавказцем». – Якубович, тот, пожалуй, не совсем. Каховский надежнее…

– Значит, один-двое. Мало. У нас десять. С вашими двенадцать или одиннадцать. И то мало…

– Сколько же вам?

– А вот считайте. – Сжал пальцы на левой руке, готовясь отсчитывать правою. – Ну-с, по одному на каждого. Сколько всех?

Держа руки наготове, ждал.

Ночь была светлая, но от высокой стены перед самыми окнами темно в комнате; и в темноте еще белее белая рука с алмазным кольцом, которое слабо поблескивало в глаза Рылееву. Опять чарующий взор заклинателя, опять магический сон.

– Ну что ж, называйте, – как будто приказал Пестель.

И Рылеев послушался, стал называть:

– Александр Павлович.

– Один, – отогнулся большой палец на левой руке.

– Константин Павлович.

– Два, – отогнулся указательный.

– Михаил Павлович.

– Три, – отогнулся средний.

– Николай Павлович.

– Четыре, – отогнулся безымянный.

– Александр Николаевич.

– Пять, – отогнулся, мизинец.

Темнело ли в глазах у Рылеева, темнело ли в комнате, но ему казалось, что Пестель куда-то исчез и остались только эти белые руки, отделившиеся от тела, висящие в воздухе, призрачные. И пальцы на них шевелились, проворные, как белые кости на счетах. Он все называл, называл; пальцы считали, считали, и казалось, этому конца не будет.