Послание к Юдину.
В длинном «Послании» к лицейскому однокашнику, написанном под влиянием стихов Державина и Батюшкова, есть лирическое откровение о «ранней любви», видимо, той самой, о которой упоминает Пушкин в плане автобиографии.
Скажи, о сердцу друг бесценный,
Мечта ль и дружба и любовь?
Доселе в резвости беспечной
Брели по розам дни мои;
В невинной ясности сердечной
Не знал мучений я любви,
Но быстро день за днем умчался;
Где ж детства ранние следы?
Прелестный возраст миновался,
Увяли первые цветы!
Уж сердце в радости не бьется
При милом виде мотылька,
Что в воздухе кружит и вьется
С дыханьем тихим ветерка,
И в беспокойстве непонятном
Пылаю, тлею, кровь горит,
И все языком, сердцу внятным,
О нежной страсти говорит…
Подруга возраста златого,
Подруга красных детских лет,
Тебя ли вижу, взоров свет,
Друг сердца, милая < Сушкова >?
Везде со мною образ твой,
Везде со мною призрак милый:
Во тьме полуночи унылой,
В часы денницы золотой.
То на конце аллеи темной,
Вечерней, тихою порой,
Одну, в задумчивости томной,
Тебя я вижу пред собой,
Твой шалью стан не покровенный,
Твой взор, на груди потупленный,
В щеках любви стыдливый цвет.
Все тихо; брезжит лунный свет;
Нахмурясь, топол шевелится,
Уж сумрак тусклой пеленой
На холмы дальние ложится,
И завес рощицы струится
Над тихо спящею волной,
Осеребренною луной.
Одна ты в рощице со мною,
На костыли мои склонясь,
Стоишь под ивою густою;
И ветер сумраков, резвясь,
На снежну грудь прохладой дует,
Играет локоном власов
И ногу стройную рисует
Сквозь белоснежный твой покров…
То часом полночи глубоким,
Пред теремом твоим высоким,
Угрюмой зимнею порой,
Я жду красавицу драгую —
Готовы сани; мрак густой;
Все спит, один лишь я тоскую,
Зову часов ленивый бой…
И шорох чудится глухой,
И вот уж шепот слышу сладкий, —
С крыльца прелестная сошла,
Чуть-чуть дыша, идет украдкой,
И дева друга обняла.
Помчались кони, вдаль пустились,
По ветру гривы распустились,
Несутся в снежной глубине,
Прижалась робко ты ко мне,
Чуть-чуть дыша; мы обомлели,
В восторгах чувства онемели…
Но что! мечтанья отлетели!
Увы! я счастлив был во сне…
Предположительно, здесь речь идет о Сонечке Сушковой (фамилия «друга сердца» в автографе обозначена тремя звездочками), она была на год младше Пушкина. Все дворянские дети с детства обучались танцам, уроки проходили обычно в одном из богатых домов, куда привозили детей из других семей. Саша и Оля Пушкины ездили, в частности, в дом Сушковых. Нет сведений о том, какой была, как выглядела «подруга возраста златого», воспоминание о которой сохранилось у Пушкина на всю жизнь. (Видимо, в записи о «первой любви» в плане автобиографии Пушкина имеется в виду именно она). «Призрак милый» в послании к Юдину – не маленькая девочка, а прекрасная девушка; строки, посвященные ей – не воспоминание, а мечтание, греза. Стихи написаны юношей, который так хочет любить, что уже любит. Предмет этой нежной страсти пока не существует в реальности, ну, что же, поэт создает его в своем воображении: представляет взрослой девушкой подругу «красных детских лет» и влюбляется в этот образ. Насколько известно, Пушкин никогда больше не встречался с Софьей Сушковой, но в своих фантазиях он проживает целый роман с нею: здесь и свидания в роще при луне, и катанье в санях зимней ночью. Он так живо представляет себе эти встречи, прелестные черты, смущение и нежность возлюбленной, что, как наяву, переживает восторг и упоение взаимной любви. Себя же он представляет раненым воином на костылях. Конечно, такой герой куда интереснее неопытного лицеиста. Здесь он явно подражает Батюшкову: в отличие от семнадцатилетнего Пушкина тот действительно воевал и был ранен. Возвращение к реальности («Увы! я счастлив был во сне…»), впрочем, не слишком печалит героя: в заключительной строфе он провозглашает мечту истинной радостью, которая заменяет поэту реальность жизни.
Питомец муз и вдохновенья,
Стремясь фантазии вослед,
Находит в сердце наслажденья
И на пути грозящих бед.
Минуты счастья золотые
Пускай мне Клофо не совьет;
В мечтах все радости земные!
Судьбы всемощнее поэт.
Клофо (Клото) – одна из трех мойр, богинь судьбы в греческой мифологии, прядущая нить человеческой жизни. (В римской мифологии они назывались «парки»). Он уверен, что «судьбы всемощнее поэт». Так ли? Ему еще суждено будет это узнать.
К ней
Эльвина, милый друг! приди, подай мне руку,
Я вяну, прекрати тяжелый жизни сон;
Скажи – увижу ли… на долгую ль разлуку
Я роком осужден?
Ужели никогда на друга друг не взглянет,
Иль вечной темнотой покрыты дни мои?
Ужели никогда нас утро не застанет
В объятиях любви?
Эльвина, почему в часы глубокой ночи
Я не могу тебя с весельем обнимать,
На милую стремить томленья полны очи
И страстью трепетать?
И в радости немой, в восторгах наслажденья Твой шепот сладостный и тихий стон внимать И тихо в скромной тьме для неги пробужденья Близ милой засыпать?
Лирический герой стихотворения горько сетует на разлуку с возлюбленной. Причины разлуки не названы, но интонация лирического монолога позволяет предположить, что все зависит от решения женщины. Элегию иногда относят к «бакунинскому циклу», но этому противоречит ее содержание: описание ночи любви. Элегию можно по праву назвать первым эротическим стихотворением Пушкина, но такие подробности, как «шепот сладостный и тихий стон», вовсе не обязательно свидетельствуют о личном опыте юного поэта. Пушкин превосходно знал французскую эротическую поэзию и мог очень достоверно описать ситуацию, о которой пока только мечтал.
1816 год
К Наташе
Вянет, вянет лето красно;
Улетают ясны дни;
Стелется туман ненастный
Ночи в дремлющей тени;
Опустели злачны нивы,
Хладен ручеек игривый;
Лес кудрявый поседел;
Свод небесный побледнел.
Свет Наташа! Где ты ныне?
Что никто тебя не зрит?
Иль не хочешь час единый
С другом сердца разделить?
Ни над озером волнистым,
Ни под кровом лип душистым
Ранней – позднею порой
Не встречаюсь я с тобой.
Скоро, скоро холод зимный
Рощу, поле посетит;
Огонек в лачужке дымной
Скоро ярко заблестит;
Не увижу я прелестной
И, как чижик в клетке тесной,
Дома буду горевать
И Наташу вспоминать.
В мае ему исполнилось семнадцать. Наверное, этим летом он уже старается говорить басом и старательно стрижет первый пух на губе (об этом он с улыбкой вспомнит в черновиках «Евгения Онегина»). Кто эта Наташа, к которой обращено стихотворение? Крепостная актриса Наталья, Наташа Кочубей? Или, может быть, Наташа – это горничная княжны Волконской, которую Пушкин подкарауливал в темном коридоре, да по ошибке заключил в жаркие объятия не ее, а саму чопорную немолодую фрейлину? Неизвестно, к которой из этих девушек обращался он с трогательно-задушевными стихами. Стихотворение производит впечатление наивного и непосредственного излияния чувств, но у него есть литературный источник: стихотворение А. Ф. Мерзлякова «Хор детей маленькой Наташе». Под его влиянием написана и баллада П. А. Катенина «Наташа», переклички с которой обнаруживаются в пушкинском тексте. Напоминает стихотворение и анонимную песню «Чижик», изданную В. А. Жуковским в 1810 г. в «Собрании российских стихотворений» (Ч. 2. С. 193). Так печаль поэта в разлуке с его Наташей нашла воплощение в стихах, навеянных чужими строчками.
А образ «чижика в клетке тесной» неожиданно оказался для Пушкина очень емким по смыслу. О «невольном чижике» будет написано одно из самых последних и самых горьких его стихотворений:
Забыв и рощу, и свободу,
Невольный чижик надо мной
Зерно клюет и брызжет воду,
И песнью тешится живой.
Экспромт на А <гареву>
В молчаньи пред тобой сижу.
Напрасно чувствую мученье,
Напрасно на тебя гляжу:
Того уж верно не скажу,
Что говорит воображенье.
Елизавета Сергеевна Огарева (в архаическом написании Агарева) (1786–1870), жена сенатора Н. И. Огарева, по свидетельству современника, была женщиной умной, образованной и внешне привлекательной. Не удивительно, что она, по обычаю той среды и эпохи, становилась предметом многочисленных поэтических посвящений. Этому благоприятствовала и близость Елизаветы Сергеевны к литературным кругам – дружба с П. А. Вяземским и А. И. Тургеневым, знакомство с Н. М. Карамзиным. Формально пушкинский экспромт вписывается в традицию комплиментарных посвящений даме, но, в сущности, представляет собою образчик литературного озорства. Разница в положении двадцатишестилетней замужней женщины и семнадцатилетнего лицеиста придавала характер дерзости самому факту обращения к ней с мадригалом. Мало этого, соль пушкинского мадригала не в комплименте, а в нескромном намеке: «Того уж верно не скажу, ⁄ Что говорит воображенье». Разумеется, такие стихи не предназначались для подношения адресату, их можно было читать только в мужской компании. Надо думать, лицеистов пушкинский «экспромт» очень повеселил.
Эпоха сентиментализма сделала достоянием литературы и поэзии быт и частную жизнь людей. Домашняя, приватная жизнь эстетизировалась и поэтизировалась не только на страницах книг, но и в реальности. Взаимопроникновение литературы и быта, ярко проявившееся в русском обществе первой трети XIX столетия, рождало особенный стиль поведения, своеобразные обычаи и специфические литературные жанры. Именно на этой почве расцвела салонная культура, где формы литературного и бытового поведения свободно перетекали друг в друга. Дамские альбомы, куда друзья и поклонники дамы записывали свои комплиментарные посвящения – одна из характерных примет этой культуры. Такой, кажется, несерьезный жанр, как мадригал, выполнял серьезную культурную миссию: наводил мосты между литературой и бытом. Отношение к женщине преображается, получая литературное, порой блестящее литературное выражение, а литературный жанр развивается, осваивая житейскую реальность.