Александр Пушкин и его время — страница 29 из 83

Пушкин, сидя на канапе у камина, в который раз наблюдал эту борьбу, не сулившую победы никому. Знакомая картина! Вот эдак же разговаривал со своим старостой батюшка Сергей Львович.

Спор между барином и мужиком на сегодня закончился благополучно — староста поклялся Христом-богом взыскать с мужиков недоимки и подкинуть барину доходцу: дело-то уже шло к величайшему православному празднику — к Пасхе. Степан Пахомычев вышел с барской аудиенции с улыбкой, низко кланяясь и истово крестясь. Удовлетворен был и барин, облекся в халат и прилег на диван. Гардина на двери зашевелилась, из-за нее медленно выдвигалась книга. За книгой — углубленный в нее Василий Львович.

— А, Пушкин здесь. Удачно!..

И Василий Львович побежал, не отрываясь от книги, к ближайшей зажженной жирандоли, бормоча на ходу:

— Нет, вы послушайте же, что он пишет! Замечательно интересно… Совершенно ново! Интересно…

— Кто пишет, Базиль?

— Какой-то аббат! Слушайте…

«Не может быть, — начал читать Василий Львович, уставив вверх указательный перст. — Не может быть, чтобы людям со временем не стала ясна смешная жестокость войны…» Слышите? Смешная! Жестокость! Как смело, а? Действительно, к чему войны?

И продолжал: — «…так же, как им стало ясно рабство, королевская власть и т. п.».

— Как, как? — Пушкин проворно соскочил с канапе. — Выходит, когда это все поймут — военным нечего будет делать? Ха-ха-ха! А на что же тогда эполеты?

— А генералы наши ходят, и горюшка им мало! Беды под собой не чуют. И вдруг когда-нибудь генералов вовсе не будет! Ха-ха-ха! Некем им командовать. А Аракчеев что скажет? Ха-ха-ха-ха!

— Не понимаю, — сказал старший Давыдов и, взволновавшись, поднялся и сел на диван. — Но позвольте, что же люди будут тогда делать?

— А вот-с! А вот-с! — сунул нос в книжку Василь. — Люди «убедятся, что они рождены, чтобы пить и есть и быть свободными». Каково? Вот для чего рожден человек… Есть, пить, быть свободным… А? Эта французская философия отменно хороша не только для нас, дворян, но и для мужиков… «Пить, есть и быть свободными»…

Дворяне переводили глаза друг на друга.

— Неслыханно!

— Невероятно!

— А дальше, дальше что? — хлопал в ладоши Пушкин. И вдруг задумался. — А ведь сознайтесь, господа, это все легко может произойти… Стоит, к примеру, где-нибудь в захолустье полк солдат. В нем десятку офицеров придется такая формула по душе. Соберут тайное общество, к ним примкнет десяток еще кто поудалеее. За ними найдутся две-три сотни солдат потолковее. Весь полк увлечен. Выступили! А рядом найдутся и другие семеновские полки, тоже не захотят ждать своего заветного часа, надоест им ждать — ну и пойдут. И попадут все — и солдаты, и офицеры в Петропавловскую крепость… Слушать куранты над Невой! Но всех-то солдат российских в одну крепость не упрячешь… Морем разольются… Солдаты — они мужики! Они все, наверно, тоже хотят «есть, пить и быть свободными»… Составят заговор господа-дворяне, а мужики себе чего-нибудь другого, своего потребуют… Загорятся! Ну и пойдет полыхать! Тогда как-с?

— Да что вы тут все говорите? — воскликнул Александр Львович, поднимая высоко оба пухлых кулака. — Слушать страшно…. Освободить, что ли, мужика? Пугачевщины хотите? Всех на виселицу? Нам погибать? Да ведь поймите — от чего же надо освободить их. От земли? От работы? Перестал мужик пахать да сеять — всем карачун! И нам и ему! Голод! Смерть! Мужик всю землю кормит, его освободить — значит, всю землю загубить…

А Василий Львович поднял снова палец:

— Слушайте, слушайте дальше! «Все конституции — это крупный шаг вперед в развитии человеческой мысли, и этот шаг не будет единственным, — читал он. — Они все необходимо стремятся к сокращению численности войск, ибо принцип вооруженной силы прямо противоположен всякой конституционной идее… Возможно, что менее чем через сто лет не будет постоянных армий…»

— Да кто это писал? Когда?

Василий Львович открыл титульную страницу, глянул:

— Это писал аббат Сен-Пьер, — прочел он. — Заглавие же — «Проект Вечного Мира», 1716 год.

— Сто лет, значит уже прошло! — раздумчиво заметил Пушкин. — Сто лет! Но все равно — это очень важно. Представьте себе, что правительства, сговорясь между собой, водворят на земле всеобщий и вечный мир. Народы соединятся в одну семью… Кровь не будет литься!

— Невозможно! — завопил Александр Львович. Он уже поднялся во весь рост и стоял возле своего дивана. — А что же делать героям? Могучим характерам? Неукротимым личностям? Гениям человечества? В чем же им проявить себя? Есть, пить, быть свободными? Все, значит, одинаковы?

Пушкин прошелся перед камином, отблески огня вспыхивали и гасли на выпуклом лбу его.

— Интересный спор! — сказал он, остановившись. — Ей-богу, споры полезны. Способствуют пищеварению. Выдающиеся гении!

— Ага! — воскликнул Василий Львович. — Верно! Вот что говорится здесь: «что касается великих страстей и высоких воинских талантов, то для этого остается топор, ибо общество вовсе не склонно любоваться великими замыслами любого победоносного генерала…» У людей довольно других забот!

— Правильно! — подхватил Пушкин. — Больно мы любим смотреть в Наполеоны. Он — единица, прочие нули! — В конце-то концов ясно, что народ освободится…

— Невозможно! — возопил Александр Львович. Он заколыхался, опять вскочил с дивана, топтался на месте, как слон. — Народ не освободится! Он просто сбросит нас, и тогда не мир, а пугачевщина! Емельян! Да что там — нет третьего: либо войны, либо Пугачев! Выбирайте — вот вам.

— Любезный братец, — волновался Василий Львович. — Как ты. не понимаешь, что именно нам, дворянству, и необходимо освободить народ? Народ поймет наше благодеяние… Оценит с благодарностью.

Пушкин, засунув руки глубоко в карманы шаровар, пригнулся вперед.

— А позвольте спросить вас, любезный Василий Львович, как же это так вы думаете освобождать народ? — заговорил он. — Заговорами? Убийством царя?

— Не так! Не так! — застонал Александр Львович. — Нет, это недопустимо! Каждое сословие должно делать свое! Пахарь — пахать. Рыцарь, дворянин — гроза грабителей, начальник войска. Монах — молись! Князь — правь, суди. Как в Европе. Мы же идем за Европой! Лучше Европы не выдумать! Наш Сперанский у Наполеона законы списывал! Нельзя освобождать народ от благородного дворянства! Освободите — с кем будете жить? С Федьками-казачками? С Пантелеем-кучером? Их дело служить! Наше дело — управлять. Народ? Зверь народ! Как же зверя освобождать? Против одного благородного встанет тысяча черни! Темных! Озлобленных. Благородный дворянин Сид не устоит, погибнет в борьбе против тысяч. Скотница Агашка заменит Химену![6] Дворянство погибнет! Облетит весь благородный цвет нации! Кто уцелеет? Ничтожества! Пу-га-чев придет снова! Пугачев! Что вы смотрите на меня, Пушкин? Вы смеетесь? Это же ужас, Пушкин! Вы кружите головы молодым людям. Вы, вы! Вы вкладываете им в уста слова, которых они не нашли бы без вас. Поэты все мечтатели, но вы, Пушкин, вы честный человек… Вы отважны! Вы — старый дворянин, Пушкин, или вы забыли то, что делали ваши отцы и деды?

Толстый барин, задыхаясь, держась за сердце, метался по кабинету.

Пушкин скрестил руки на груди и, высоко подняв голову, смотрел на своих собеседников. Бедняги! Как они боялись мужиков! Они, Давыдовы, полсотни лет сидят в своей Каменке и все время как в роскошной осаде! Они ведь благородные дворяне. Чужие этим хаткам, огонькам, что краснеют в окошках. Чужие этим простым людям, которые так свято верят им! Почему баре Давыдовы стали чужими Пахомычеву? Почему баре Давыдовы думают, что они благороднее Пугачева? Почему их староста Пахомычев не образован так же, как они сами?

Стуча каблучками, в кабинет впорхнула Аглая Антоновна, неся сама на серебряном подносе свежую клубнику с сахарной пудрой, со сливками. В кружевном фартучке на темном платье она была вызывающе элегантна.

— Прошу, месье! — щебетала она, опуская поднос на круглый столик с эмалевым портретом «короля-солнца» Людовика XIV, в центре окруженного медальонами его четырнадцати любовниц. — Это полезно перед ужином. Но что такое?

И вдруг сменила французский щебет на боярский окрик:

— Камин гас! Свечка тух! Фетюшка, свечка! Кто разгорит камин?

И яростно ухватила каминные щипцы, чтобы поправить огонь.

Оба брата молча уселись в кресла и с успокоенным вздохом потянулись к клубнике — волнующая беседа, слава богу, кончилась. Можно и отдохнуть…

— Мадам! Позвольте сделать это мне! — сказал с поклоном Пушкин, приходя в себя после бури раздумья и отбирая у дамы щипцы. Аглая Антоновна подсела к камину на бархатную скамеечку; он наклонился, их головы почти столкнулись. В красном свете камина поэт видел лапки в уголках глаз этой женщины, морщинки на лбу, белом от пудры, подкрашенный сохнущий рот. Н-да!

Пушкин ударил по углям, взлетели искры, синее пламя спустилось сверху на обугленное полено, заплясало, заиграло.

Аглая Антоновна смотрела Пушкину в лицо, улыбаясь нежно и печально. Как тогда… В тот единственный сумасшедший вечер…

«Нет, она не камин, она уже не вспыхнет снова!» — думал Пушкин, и Аглая, должно быть, уловила его мысль, уголки ее губ дрогнули…

В бильярдном своем домике, уже после ужина, поэт с грустной улыбкой дописывал свои стихи «Кокетке»:

Когда мы клонимся к закату,

Оставим юный пыл страстей —

Вы старшей дочери своей,

Я своему меньшому брату:

Им можно с жизнию шалить

И слезы впредь себе готовить;

Еще пристало им любить,

А нам уже пора злословить.

За его спиной Никита возился с чемоданами — барин приказал собираться ехать. Выходили уже все сроки возвращения в Кишинев.

В марте на тройке в забрызганной сплошь черноземной грязью давыдовской коляске Пушкин подъехал к дому наместника в Кишиневе. Два окна за решетками слепо глядели на него — его квартира! Инвалидный солдат отдал честь и долго возился в гулком коридоре, отмыкая большим ключом заскрипевшую дверь.