Александр Пушкин и его время — страница 48 из 83

Так создается Пушкиным цикл песен о Стеньке Разине — числом три.

Этот барич, воспитанник Лицея, «дворянский недоросль» Пушкин — так он сам иногда подписывался — на разинском струге окончательно, бесповоротно вплывает в животворящую стихию истории нашего народа. Подобно дожу Венеции, в великолепной ежегодной церемонии обручавшемуся с морем, этой стихией-кормилицей венецианского народа, Пушкин обручается в этом разинском цикле с Волгой, великой рекой, и с вольным волжским народом.

Он предвидит, что будущее русского народа грандиозно!

Летом 1826 года умирает Карамзин… «Читая в журналах статьи о смерти Карамзина, бешусь, — пишет он Вяземскому. — Как они холодны, глупы и низки. Неужто ни одна русская душа не принесет достойной дани его памяти?.. Карамзин принадлежит истории».

Что обуревает Пушкина в этот 1826 год? Какие «дивные сны» он видит? Куда они зовут eго, эти верные, пророческие сны?

«Ты знаешь, что я пророк» — пишет он снова Плетневу 3 марта.

Пушкин больше не юноша. Он двадцатишестилетний муж, в своем одиночестве достигший силы и мудрости, идущий к победам…

«Не выходя из Хижины — созерцаю весь мир!» — гласит изречение мудреца Лао Цзы.

Но не может он оставаться больше в заточении, он имеет право на свободу. Служа свободе и разуму прежде всего, он будет делать это не так, как делали, пытались делать его друзья. И поэт возлагает надежды на коронацию — амнистии ведь сопровождают каждое новое царствование. И после переписки с Жуковским с его совета Пушкин в мае 1826 года пишет самому императору Николаю Первому:

«Всемилостивейший государь! В 1824 году, имев несчастие заслужить гнев покойного императора легкомысленным суждением касательно афеизма, изложенным в одном письме, я был выключен из службы и сослан в деревню, где и нахожусь под надзором губернского начальства.

Ныне с надеждой на великодушие Вашего императорского величества, с истинным раскаянием и с твердым намерением не противуречить моими мнениями общепринятому порядку (в чем и готов обязаться подпискою и честным словом) решился я прибегнуть к Вашему императорскому величеству со всеподданнейшею моею просьбою.

Здоровье мое, расстроенное в первой молодости, и род аневризма давно уже требуют постоянного лечения, в чем и представляю свидетельство медиков: осмеливаюсь всеподданнейше просить позволения ехать для сего или в Москву, или в Петербург, или в чужие краи. Всемилостивейший государь, Вашего императорского величества верноподданный

Александр Пушкин»

На отдельном листе было к этому приложено следующее обязательство: «Я нижеподписавшийся обязуюсь впредь ни к каким тайным обществам, под каким бы они именем ни существовали, не принадлежать; свидетельствую при сем; что я ни к какому тайному обществу таковому не принадлежал и не принадлежу и никогда не знал о них.

10-го класса Александр Пушкин, 11 мая 1826».

Послание поэта императору было отправлено — надо было ждать. Пушкин неутомимо работал. Создается пятая глава «Онегина», с ее густобытовым описанием именин Татьяны: обеда, непритязательного деревенского бала, трагической и нелепой ссоры Онегина и Ленского.

Первого июня 1826 года царь подписал указ об учреждении Верховного уголовного суда по делу декабристов. 3 июня началось чтение обвинительного акта. 8 июля приговор был составлен. 10-го — утвержден царем.

В ночь на 13 июля в Петропавловской крепости были поставлены виселицы. Утро было сырое, туманное.

Рано утром вывели пятерых закованных осуждённых: Пестеля, Рылеева, Муравьева-Апостола, Бестужева-Рюмина и Каховского. У каждого на груди — плакат: «Цареубийца». Когда стали вешать, то по донесению петербургского генерал-губернатора Голенищева-Кутузова, «по неопытности наших палачей и неуменью устраивать виселицы при первом разе трое: а именно Рылеев, Каховский и Муравьев, сорвались, но вскоре опять были повешены и получили заслуженную смерть. О чем вашему императорскому величеству всеподданнейше доношу».

Остальные, осужденные по лишении в особой церемонии чинов и дворянства, были сосланы — кто бессрочно, кто на срок — в Сибирь, на Кавказ, в действующую армию. Обычно считается что пострадало по делу 14 декабря лишь 126 человек дворян. Однако при этом порою забывают тех солдат-декабристов, которые получали тысячами и тысячами удары шпицрутенами, ведомые сквозь машущий палками, бешено хлещущий строй, умирали в муках. А солдат гвардии и армии, осужденных за участие в выступлении, было: Московского полка — 671 человек, лейб-гренадеров — около 1250 и Морского гвардейского экипажа — 1100, а всего лишь в Петербурге — свыше 3000.

Жестокость судебного приговора в отношении крестьян-солдат была исключительной. Так, рядовой лейб-гренадер Пантелей Долговязов, явившийся 14 декабря на Сенатскую площадь с батальонным знаменем, был прогнан через строй в 1000 человек восемь раз и отправлен затем в Сибирь на вечную каторгу…

«Дело о 14 декабря» как будто было закончено — даже отпраздновано всенародным молебствием 14 июля на том месте на Сенатской площади, где был «бунт», и такое же молебствие учинено в Москве на Кремлевской площади. По существу же, все только начиналось.

Остался ведь народ, который все слышал, все видел, хоть и молчал обо всем.

Пушкин все еще оставаясь в деревне, горюет об участи многих своих былых друзей и, как для себя самого, ждет для них облегчения, надеется на амнистию по случаю коронации.

«Еще таки я всё надеюсь на коронацию, — пишет он Вяземскому, — повешенные повешены; но каторга 120 друзей, братьев, товарищей ужасна».

И сам еще оставаясь «ссылошным», он держит с ними связь.

Тянется последняя зима в заключенье. Волнения, надежды на свободу, на работу не оставляют Пушкина.

Последнее лето ссылки — шумное лето 1826 года в Михайловском — было лето знойное, без облачка на небе, без ветров, без дождей. Пушкин почти бросил свои занятия, искал прохлады в парках Тригорского и Михайловского, в водах Сороти. В Тригорское к Прасковье Александровне Осиповой приехал в июне из Дерпта ее сын Алексей Вульф, а с ним студент Дерптского университета поэт Николай Языков — тот самый поэт, вольные песни которого «Нелюдимо наше море», «Из страны, страны далекой» до сих пор поем мы все.

В июле уехал Языков, отошла шумная ярмарка Святогорского монастыря, которую так любил посещать Пушкин. Подошел сентябрь. Как-то поэт был в Тригорском, долго сидел и ушел спать домой в Михайловское, уже около одиннадцати, часов вечера. Тригорские барышни пошли его провожать. А на рассвете в Тригорское прибежала няня Арина Родионовна, рыдающая, простоволосая, разбудила все семейство.

Оказалось, что накануне, незадолго до возвращения Александра Сергеевича, в Михайловское прискакал офицер, дождался и увез Пушкина в Псков. Пушкин только успел надеть сюртук, шинель, забрал деньги, пистолеты, и через полчаса тройка унеслась во весь дух. В кармане Пушкина лежало письмо от псковского губернатора фон Адеркаса:

«Сей час получил, я прямо из Москвы с нарочным фельдъегерем высочайшее разрешение по всеподданейшему прошению вашему… Я не отправляю к вам фельдъегеря, который остается здесь до прибытия вашего, прошу вас поспешить приехать сюда и прибыть ко мне…

3-го сентября 1826».

Несмотря на всю экстренность, всю внезапность своего отъезда, Пушкин, однако, нашел и время и самообладание, чтобы уже из Пскова написать письмо своей милой и заботливой покровительнице в Тригорском Прасковье Александровне Осиповой:

«Полагаю, сударыня, что мой внезапный отъезд с фельдъегерем удивил вас столько же, сколько и меня. Дело в том, что без фельдъегеря у нас грешных ничего не делается; мне также дали его для большей безопасности. Впрочем, судя по весьма любезному письму барона Дибича, — мне остается только гордиться этим. Я еду прямо в Москву, где рассчитываю быть 8-го числа текущего месяца; лишь только буду свободен, тотчас же поспешу вернуться В Тригорское, к которому отныне навсегда привязано мое сердце».

Четыре дня непрерывной скачки на тройке — и, оставив за собой более семисот вёрст по кочкам, рытвинам просёлков и по шоссе, 8 сентября Пушкин, проскакав по улицам декорированной флагами Москвы, небритый, в пыли, в пуху был доставлен в Чудов дворец в Кремле и введен прямо в кабинет нового царя Николая Первого.

— Брат мой, покойный император, сослал вас на жительство в деревню, — сказал царь, — я же освобождаю вас от этого наказания с условием ничего не писать против правительства.

— Ваше величество, я давно ничего не пишу противного правительству, а после «Кинжала» и вообще ничего не писал.

— Вы были дружны со многими из тех, которые в Сибири? — продолжал царь.

— Право, государь! Я многих из них любил и уважал и продолжаю питать к ним те же чувства!

— Можно ли любить такого негодяя, как Кюхельбекер?

— Мы, знавшие его, считали всегда за сумасшедшего,

и теперь нас может удивлять одно только, что и его с другими, сознательно действовавшими и умными людьми сослали в Сибирь!

— Я позволю вам жить где хотите. Пиши и пиши, я сам буду твоим цензором! — закончил государь и, взяв его за руку, вывел в соседнюю комнату, где толпились царедворцы.

— Господа, вот вам новый Пушкин. О старом забудем!

Так ли все было? Этот разговор в Кремлевском дворце мы знаем только по рассказу Льва Сергеевича Пушкина, брата поэта.

Глава 15. Москва

После царской аудиенции поэт, сопровождаемый бессловесным чиновником в мундире и двумя камер-лакеями, быстро бежал по красному ковру на мраморах лестницы. На нижней площадке швейцар в бакенбардах, в треуголке, в орленой ливрее, с широкой перевязью через плечо величественно набросил на него забрызганную, пропыленную в дороге шинель; второй, внизу, распахнул тяжелую дверь.

Пушкин, внешне сдержанный, вышел на подъезд Чудова дворца и остановился: его тележки не было!

Он оглянулся — у него за плечом склонился придворный лакей в красном кафтане с орлами, белых чулках, в черного лака туфлях.