В этот приезд в Москву Пушкин поселился у Соболевского, где жил в обстановке, которая ярко им изображена в письме к И. П. Каверину: «…наша съезжая в исправности — частный пристав Соболевский бранится и дерется по-прежнему, шпионы, драгуны… и пьяницы толкутся у нас с утра до вечера».
Пушкин встретил отказ невесты своей мужественно, как и известие, что его «Годунов» был высочайше поручен для рецензирования Ф. В. Булгарину.
Царская милость оказывалась уж не такой великой милостью. Допрежь царя все произведения поэта читали чиновники Третьего отделения, и читали с великим тщанием, дабы не пропустить чего-нибудь крамольного и, таким образом, не навлечь на себя царского гнева. Пушкину много хлопот стоило направить их Бенкендорфу. А тут ещё в публике появились и пошли ходить по рукам стихи за подписью «А. Пушкин». То были сорок четыре выброшенных цензурой строки из вышедшей уже в свет пушкинской элегии «Андрей Шенье». Строки эти были озаглавлены «14 декабря».
Все это, вместе взятое, не могло не волновать Пушкина, ставило его в необходимость сделать очередной тактический ход — засвидетельствовать перед царем свою лояльность.
22 декабря 1826 года Пушкин пишет «Стансы», сама форма которых позволяла всего в пяти строфах дать целый трактат, определяющий отношение поэта к царской сласти на Руси.
Первая строфа проводит аналогию между началом двух царствований — Петра и Николая Первого.
В надежде славы и добра
Гляжу вперед я без боязни: —
вещает по-пушкински открыто и откровенно великолепный стих.
Начало славных дней Петра
Мрачили мятежи и казни.
Аналогия ясна — стрелецкие бунты и казни 1698 года. и мятеж 14 декабря 1825-го, казни и ссылки в 1826 году. А за этим следует:
Но правдой он привлек сердца,
Но нравы укротил наукой,
И был от буйного стрельца
Пред ним отличен Долгорукой.
Личность князя Якова Федоровича Долгорукого, старого сотрудника Петра, противопоставляется здесь Пушкиным стрельцам-мятежникам.
Известен случай, когда старый князь, заседая в Сенате, разорвал на глазах царя и сановников подписанный самодержцем неправильный указ и тем добился его отмены. Чтобы разъяснить всю глубину и силу пушкинского упоминания об этом смелом, и честном историческом деятеле, стоит привести один застольный разговор, сохраненной в «Истории Российской» Татищева, видимо, слышанный автором из уст присутствовавших при нем.
Дело было в 1717 году, когда блеснула надежда на скорое окончание тяжкой затяжной войны со шведами. Сидя на пиру, Петр разговорился о своем отце — царе Алексее, о его польских делах, о затруднениях, которых наделал ему патриарх Никон, и так далее. Присутствовавший же тут Мусин-Пушкин принялся выхвалять царя-сына, то есть Петра, и унижать деда — царя Алексея, говоря, что тот мало что делал, а делали больше Морозов да другие министры.
Петр вскочил из-за стола:
— В твоём порицании дел моего отца и в похвалах мне больше брани на меня, чем я могу стерпеть!.. — крикнул он.
И, перейдя к стулу, на котором сидел Долгорукий, став за его спиною, Петр сказал:
— Ты вот больше всех меня бранишь и так больно досаждаешь мне своими спорами, что я часто едва не теряю терпения… А как рассужу, тo и увижу, что ты искренне и меня и государство любишь и правду говоришь, за что я тебе благодарен. А теперь спрошу тебя — как, ты думаешь о делах отца моего и моих? Я уверен — ты скажешь мне правду…
— Изволь, государь, присесть, а я подумаю! — отвечал Долгорукий.
Петр сел около него, а тот молчал, по привычке поглаживая свои длинные усы. Молчала и вся застольщина.
Наконец князь сказал:
— На твой вопрос, государь, коротко ответить нельзя; и у тебя с отцом дела разные. В одних ты заслуживаешь больше похвалы, в других — твой отец. Три главных дела у царей: первое — внутренняя расправа — правосудие, то есть ваше главное дело. Для этого у твоего отца досугу было больше, а у тебя еще и времени подумать о том не было, и потому в этом твой отец больше тебя сделал. Но, когда займешься этим, может быть, и больше отцова сделаешь Да и пора тебе об этом подумать…
Другое дело — военное. Этим делом Алексей Михайлович много хвалы заслужил и великую пользу государству принес — устройством регулярных войск путь тебе показал. Но после него неразумные люди все его начинания расстроили, так что ты почти все вновь начинал и в лучшее состояние привел. Однако, хоть и много я о том думал, но не знаю, кому из вас в этом деле предпочтение отдать: конец войны прямо нам это покажет!
Третье дело — устройство флота, внешние союзы, отношение к иностранным государствам. В этом ты больше государству пользы принес и себе чести заслужил, нежели твой отец, с чем, надеюсь, и сам согласишься. А что говорят, якобы, каковы министры у государей — таковы их (государей) дела, так я думаю о том совсем напротив. Думаю, что умные государи умеют и умных министров выбирать и верность их наблюдать. Потому у мудрого государя не может быть глупых министров, ибо он может о достоинстве каждого рассудить и правые советы отличить.
Выслушав все терпеливо, Петр расцеловал Долгорукого.
Таков был он, Яков Долгорукий, честный, смелый русский вельможа. Нет никакого сомнения в том, что для Пушкина 14 декабря было не выступлением «буйных стрельцов», скорее это было выступлением Долгорукого за правду.
Был в древнем китайском дворе особый мудрый и уважаемый вельможа, носивший примерно такой титул — «Подымающий оброненное». Его обязанности заключались в том, что в случае издания какого-либо неудачного царского указа этот чиновник докладывал про то Сыну Неба, мудро не требуя при этом никаких исправлений, а простой констатацией ошибки предупреждая об осторожности в будущем. И Пушкин выступает в «Стансах» примерно в такой же роли.
В следующей строфе определенное указание на пример Петра: Петр — самодержец, но «самодержавною рукой он смело сеял просвещенье», ибо знал «великое предназначенье» своей родной земли.
То академик, то герой
То мореплаватель, то плотник,
Он всеобъемлющей душой
На троне вечный был работник.
Не «вечной гнев», не «коронованный разврат» — одни истинные труды оправдывают властный трон, только труды…
Далее Пушкин уже открыто требует от Николая прямого подражания Петру.
Семейным сходством будь же горд
Во всем будь пращуру подобен:
Как он, неутомим и тверд,
И памятью, как он незлобен.
В том же декабре 1826 года московский свет был взволнован еще одним событием.
Через Москву, проездом из воронежского поместья, отправлялась в добровольную ссылку в Сибирь княгиня Мария Николаевна Волконская — урожденная Раевская, жена декабриста князя С. Г. Волконского. Ее родственница по мужу — княгиня З. А. Волконская устраивала в честь ее под предлогом праздника рождества большой прием и вечер с итальянскими артистами.
В числе приглашенных был только что вернувшийся в Москву Пушкин. В Михайловском он получил письмо от Зинаиды Волконской, полное изящной и грациозной лести. «Возвращайтесь к нам. Московский воздух легче. Великий русский поэт должен писать или в степях или под сенью Кремля, а творец «Бориса Годунова» принадлежит смольному граду царей, — писала Зинаида Волконская. — Кто она, та мать, зачавшая человека, чей гений — вся сила, все изящество, вся непринужденность; кто — то дикарем, то европейцем, то Шекспиром и Байроном, то Ариосто, Анакреоном, но всегда русским — переходит от лирического к драматическому, от песен нежных, любовных, простых, порой суровых, романтических или язвительных, к важному и безыскусственному тону строгой истории?» Блистательно проходил вечер в украшенной античными скульптурами беломраморной зале, сияющей хрусталем люстр и жирандолей… Красавица хозяйка принимала радушно, великолепно выступали итальянские певцы, играли музыканты, пела и сама хозяйка.
Московское дворянство провожало в Сибирь в добровольную ссылку ту Машеньку Раевскую, которую Пушкин знал по поездке на Кавказ.
Мария Волконская и Пушкин встретились на этом вечере наедине в маленькой гостиной хозяйки. Поэт не узнавал живой черноволосой хохотуньи в этой молодой женщине в строгом черном платье, со скорбно потушенным лицом. Какие воспоминания!
Мария Николаевна, беседуя с поэтом, увидела в Пушкине уже не мальчика, которого она когда-то спасала от болезни, а великого поэта, которого торжественно встречала и ласкала вся Москва.
Какие перемены!
И, слушая музыку, доносившуюся издали из белого зала, полного красивых, нарядных людей, оба они как люди, много пережившие, чувствовали, как все это кругом трагически непрочно, неустойчиво, как может все мгновенно измениться, исчезнуть, развеяться дымом. Они знали, понимали, что одно лишь единственно прочно — теплота искреннего чувства, объединяющая их сердца и сердца их друзей и здесь, в Москве, и там — в далекой, неведомой, страшной Сибири. Об уезжающих в Сибирь женщинах писал А. И. Тургеневу князь П. А. Вяземский:
«Что за трогательное и возвышенное обречение. Спасибо женщинам: они дадут несколько прекрасных строк нашей истории. В них, точно, была видна не экзальтация фанатизма, а какая-то чистая, безмятежная покорность мученичества, которое не думает о славе, а увлекается, поглощается одним чувством, тихим, но всеобъемлющим, все одолевающим…»
Пушкин прочел тогда Марий Николаевне свое послание в Сибирь:
Во глубине сибирских руд
Храните гордое терпенье,
Не пропадет ваш скорбный труд
И дум высокое стремленье.
— Свобода, — провозглашает Пушкин, — надежда и труд, хоть и тяжкий, но никогда не пропадающий, — вот исход!
Это послание повезла в Читу ехавшая вслед за М. Н. Волконской А. Г. Муравьева, жена «беспокойного» Никиты Муравьева.