Александр Секацкий в Журнальном зале 1999-2012 — страница 24 из 34

метафизик XX столетия, характеризует суть дела так:

“Отцовский Эрос сообщает сыну его уникальную единичность: его „я” как отдельное начинается не с наслаждения, а с избранности” (“Тотальность и бесконечное”).

Если пропустить это начало, отмеченное знанием избранности, все дальнейшее становится смутным и невразумительным. Никто не любит слушать невразумительных историй. В такой ситуации обрести основания для любви и самоуважения, для сносного экзистенциального самочувствия — значит в каком-то смысле вновь родиться — теперь уже как сын у отца. А если еще выпадет счастье восстать против отца, совершить этот решающий жест человеческого самоопределения, жизнь получит неприкосновенный запас смысла, который не извлечь ни из каких других запасников. Но восстание потом, до него дело может и не дойти; сначала — отцеприимство.

Каждый из фильмов доносит свой аспект заботы и печали об отце. “Беспричинные сыновья”, сознательно или подсознательно, реализуют схожую программу отцеприимства: какой бы ни был отец, лишь он может осуществить избранничество. Только он может сказать подобно пророку Исайе: “Вот все сыновья мои предо мной” — и тогда сама собой сложится история, возможно, грустная, возможно, даже трагическая, но все же членораздельная и достойная запоминания свыше.

Пока ее нет, попытка обретения отца, равно как и попытка обретения сына, передоверены импровизации. Но действовать по наитию легко, когда сохранен эталон, на который указывает пророк Исайя, и перед глазами распечатки того, как это было и как повелось. Подобным образом преодолевалась военная безотцовщина. Когда же нет самого эталона, импровизация провисает в беспомощности, несмотря на безоговорочное отцеприимство или решимость сделать своих мальчиков мужчинами. Павлик, появившийся из ниоткуда, не может рассчитывать на пристальное отцовское внимание, на присутствие рядом, передающее избранничество. Но ведь и его сводный брат, никуда не исчезавший, похоже, не получил от отца ни крупицы первородства — все было недосуг. Парадоксальным образом братья оказываются почти в одинаковом положении, только старший одержим жаждой отцеприимства, и в этом его единственная надежда. В этом же, как ни странно, и своеобразное преимущество, ибо младший знает, что все бесполезно, он уже не возобновляет попыток.

Новоявленному сыну удается пробудить встречное движение души, мы видим вспышки и внезапной гордости (мой сын — он был там, где вам и не снилось), и столь же внезапного покровительства. Но душа слишком ленива, слишком быстро истощается в этих вспышках, и ей, увы, не на что опереться. Выстроить какое-либо устойчивое отношение на импровизации не удается. Хрупкая постройка рушится, и главный ее строитель погибает под обломками; остальные, можно сказать, отделываются “легкими травмами”, но кто знает, к каким тяжким душевным повреждениям они приведут в будущем.

О тяжких душевных повреждениях идет речь и в фильме Андрея Звягинцева “Возвращение”. Здесь мы тоже сталкиваемся с исходным отцеприимством, с готовностью принять это инопланетное существо, именуемое отцом. Правда, вектор событий на первый взгляд кажется противоположным: обозначается решимость вдруг объявившегося отца произвести инициацию своих мальчиков и тем самым передать им избранничество. Кажется даже, что программа действий продумана им до мелочей, хотя по сюжету фильма окончательное решение было внезапным. Тем не менее каждый жест демонстративен: “вот так ведут себя мужчины”, “так ставят палатку”, “так ловят рыбу”, так дают сдачи (обидчику).

Вроде бы мальчики должны пребывать в непрерывном восхищении: у них ведь не просто отыскался папа, но такой, который всем отцам отец. Разве это не свершившееся чудо, разве оно не из сферы сокровенных детских мечтаний? Однако что-то не работает. Что не так? Понять причину провала одновременно и трудно, и крайне важно. Существует программа воспроизводства человеческого в человеке, записанная в первичных инструкциях любой культуры. Например, в латышских дайнах:

Так хлеб молотят.

Так известь гасят.

Так деготь курят.

Так стены красят.

Так меч куется,

Чтоб завтра в сечу.

Так конь несется

Судьбе навстречу…

Что же делают не так герои “Возвращения”, и прежде всего отец, почти буквально пытающийся реализовать эталонную программу? Почему эталон превращается в самопародию?

Ошибка, если это можно назвать ошибкой, состоит в неверной скорости, в чудовищной торопливости блудного отца, намеревающегося искупить вину своего отсутствия за пару дней. Вспомним теперь Мандельштама:

Нет в мире силы, способной ускорить

Текущего меда струю…

Нельзя выучить иностранный язык за неделю, приобрести друга за день, сделать скрипку за выходные. Вообще ничего подлинного и настоящего нельзя обрести в таком “ускоренном темпе”, его можно только подделать. Ускоренная программа отцовства не просто бесполезна, она во всех смыслах разрушительна — и фильм очень точен в этом отношении. Сбои возникают с самого начала. Младший сын почти сразу переходит к “восстанию против отца”, что одновременно является протестом против неустранимой фальши всей ситуации. Старший, который успел накопить больше тоски по отсутствующему отцу, отцеприимен до последнего, но и он в конце концов переходит на сторону брата. Поскольку понимает: не так становятся мужчинами и не так обретают право первородства. Отец вроде бы делает все, что можно, но все, что он делает, выдает в нем мастера скоростного соблазнения, руководствующегося логикой краткосрочных инвестиций. Пожалуй, нет сомнений в его искренности, ясно ведь, что и мать своих сыновей он любил — ровно столько, насколько любви хватило. Да и сыновьям он отдает весь запас своего отцовского — что же делать, если запас этот так мал и втиснут в экзистенциальную скороговорку… Приблизительность в таких вопросах фатальна, и в притче Андрея Звягинцева фатальная неточность (оплошность) отца приводит и к совершенно буквальному срыву. “Затея сорвалась”, это яснее ясного, но возмездие, настигающее героя, не несет в себе ничего персонального.

Инициация, совершенная с грубым нарушением ритуала, не действительна. Известно, что бог Индра, читая мантру, перепутал ударение в одном только слоге — и, вместо того чтобы сокрушить врага, сокрушил друга. Импровизация в совершении важнейших ритуалов тем более не остается безнаказанной, и инициатор оказывается главной жертвой своей авантюры.

Очень важно то, что происходит потом. Потом, когда отец становится слаб и беспомощен, мальчики ведут себя как Сыновья. Они исполняют свой долг, не уступая греческим героям, но это потому, что теперь они знают, что делать, потому, что мир, в котором они живут, устроен так, что сыновья в нем отцеприимны, а отцы слабы и беспомощны. И эта программа, в отличие от той, которая утрачена, не дает сбоев. Но и не влечет никакой благосклонности свыше, ведь свыше она и не устанавливалась. В сумме потерь, понесенных цивилизациями Запада, утрата отцовского сопровождения мальчиков одна из самых трагичных.

Существует любопытный критерий зрелости цивилизации, предложенный Грегори Бейтсоном: чем архаичнее общество, тем больше глубина родовой памяти. В наиболее продвинутом по этому критерию американском обществе каждый третий не знает имени своего деда, а во всемирно известном благодаря Леви-Строссу племени бороро любой пятилетний мальчик знает имя своего прапрадеда в седьмом колене, не всегда умея при этом считать до семи. И различие между Россией и Америкой состоит прежде всего в том, что там уже наступила анестезия и граница между “родными и близкими” с одной стороны и “первыми встречными” с другой едва уловима. Тем самым новая модель сборки человеческого в человеке запущена в серию и успешно (по-своему) действует. В России анестезия не наступила, напротив, общество находится в состоянии воспаленного отцеприимства, о чем, между прочим, и свидетельствует передний край современного кинематографа.

Некоторые из недавно вышедших фильмов решают проблему в ретроспективно-ностальгическом ключе, реставрируя устройство мира, в котором отцы были сильны. Фильм Машкова по пьесе Галича так и называется “Папа” и представляет собой смесь этнографической импровизации и душещипательности. Это сочетание нередко приводит к появлению фильмов, о которых принято говорить, что они любимы зрителями; есть основания полагать, что и работа Машкова попадет в ту же категорию. В интересующем нас аспекте ностальгические ноты задействованы в полной мере: утопия безвозвратного прошлого может рассматриваться как средство легкой анестезии.

Атмосфера ожидания Мессии порождает исключительное по своей внимательности и специфической заботливости отношение к детям. Вдруг это Он или Она, которой суждено понести в своем чреве? Соответственно, обращает на себя внимание легкость переноса мессианских ожиданий на огранку любого таланта отпрыска, возделывание любого знака избранности. Сюда же можно прибавить неподдельное сокрушение в случае неоправданности родительских ожиданий: каждый несостоявшийся мессия виновен перед родителями. Увы, сегодня, тем более в условиях современной российской действительности, вину взыскивать некому. Процесс отложен на неопределенное время из-за неявки сторон.

Экскурсы в прошлое не обязательно должны быть ностальгическими, и целью их редко оказывается анестезия, чаще художник пытается раздуть тлеющий костер чувств. В фильме Месхиева “Свои” рассматривается воздействие переломного исторического времени (или времени катастрофы) на отношения родства и свойства. Тема далеко не нова, в том числе и применительно к Отечественной войне. На этот счет существуют некие априорные истины. Например, если линия фронта пройдет через отчий дом (что сплошь и рядом случается в гражданских войнах), поражение, скорее всего, потерпят обе стороны. Для художника очень важно зарегистрировать, как именно это случится: точность такого рода как раз и составляет саму суть исследованного Аристотелем катарсиса. Но фильм “Свои”, удивительно достоверный во многих подробностях и деталях, очень приблизителен в главном: его трагическая составляющая высказана какой-то невразумительной скороговоркой. Может, дело в том, что сам архетип традиционного Дома все дальше уходит в забвение.