— Надо попытаться подвесить рефлекторы к потолку, — сказал Мозер, — чтобы они давали рассеянный свет по всей зале, а источник света чтоб оставался не виден. Но выдержит ли кабель такое напряжение?
— Можно также сцену с облачными занавесями и декорациями, — сказал Леонтий Михайлович.
— Ни в коем случае, — сказал Скрябин, — именно зал должен быть наполнен светящейся материей… А в кульминации белый свет…
— Почему именно белый? — спросил Леонтий Михайлович.
— Когда свет усиливается до ослепительности, — говорил Скрябин, — то все цвета обращаются в белый… Мне солнце тут надо! — воскликнул он. — Свет такой, как будто несколько солнц сразу засияло… Белый свет — это свет экстаза…
— Но выдержит ли кабель? — снова материалистически повторил Мозер.
— Да, — спускаясь вниз по лестнице, говорил Скрябин, все упирается в материю… Материя всему препятствие… А ведь "Прометей" не просто музыка… Такого еще не было… Я хочу, чтоб хор в "Прометее" был не просто хор… Я хочу, чтоб уж нечто от Мистерии… Надо бы хор одеть в белые одежды… Так это плохо, так ужасно, как у нас… Неужели опять это "Русское хоровое общество" будет… Какое полное отсутствие понимания… Ведь они поют совсем не так, как мне надо… Мне надо такой звук истомленный, мистический, вот в этом месте, где вступает хор… Они должны вот так петь. — Он принял какую-то странную позу, запрокинулся назад и запел неумело и безголосо.
— Саша, — поморщившись, сказала Татьяна Федоровна.
— У меня нет вокальных данных, — сказал Скрябин, — но, в принципе, в таком надо направлении… А они поют, ревут всегда, точно коровы, вовсю… Сергей Александрович, — обратился он к Кусевицкому, — надо бы их одеть в одинаковые платья… Да и оркестр тоже имеет у нас ужасный вид… В самой позе музыканта в оркестре так много от ремесленности… Никакого подъема нет, праздничности… Со временем я настою, чтоб мои вещи играли без нот… Собственно, оркестр должен быть в постоянном движении… Ему не пристало сидеть… Он должен танцевать… Должно быть соответствие с музыкой и в этом… Конечно, бетховенские симфонии, или Чайковского, или Рахманинова можно играть и сидя, и даже лежа, — он засмеялся.
Спустились вниз, прошли пустой зал, вышли на улицу.
— Танеев болен, — сказал Леонтий Михайлович, когда они со Скрябиным несколько опередили остальную группу.
— Надо бы посетить Сергея Ивановича, — сказал Скрябин, — это ничего, что он сейчас ругается… Когда-то меня к нему привели кадетиком, мальчишкой, и он напророчил мне великое будущее. Завтра же пойдем… Пойдемте вместе… Не так страшно будет…
Скрябин и Леонтий Михайлович шли по московским переулкам среди домиков с геранью на окнах, среди абсолютно деревенского лая собак со дворов.
— А как вы думаете, — говорил Скрябин, — Сергей Александрович справится с "Прометеем"? По-моему, он в нем еще ничего не понимает. Меня очень удивляет, как он быстро схватывает. Ведь он очень музыкальный, и это позволяет ему как-то проникнуть в мои замыслы, хотя он и не очень образован как музыкант. Вот, например, в "Экстазе", вот эти томления, они у него прекрасно выходят, и я ему показал и жесты при этом, — Скрябин несколько раз взмахнул руками, — вот такие истомленные…
Они вошли во двор, заросший кустами сирени. Ленивый барбос тявкнул на них несколько раз.
— Сергей Иванович любит жить в таких домиках, — сказал Леонтий Михайлович, — и чтоб непременно не было ни электричества, ни водопровода, ни отопления.
На дверях висела табличка: "Сергея Ивановича дома нет".
— Это не для нас, а для людей вообще, — сказал Леонтий Михайлович.
Танеев встретил их в передней, массивный, огромный, с перевязанным горлом. Не заметив вначале Скрябина, обняв Леонтия Михайловича, он сказал вместо приветствия, печально:
— Мутные волны текут в музыке… Грязь, всюду грязь… Какая-то равель пошла… — Он засмеялся и заметил тут Скрябина.
— Ах, это вы, — сказал он, — вот уж не ожидал… Ну, здравствуйте… — Танеев и Скрябин долго стояли друг перед другом, многократно кланяясь и, видимо, испытывая неловкость. Наконец, Танеев прервал молчание.
— А знаете, Александр Николаевич, я ведь вашей музыки не люблю…
— Знаю, Сергей Иванович, — покорно и смиренно отвечал Скрябин, потирая свои руки привычным жестом.
— Да нет, я не то что не люблю, я не выношу вашей музыки, — сказал Танеев.
— Да, знаю, знаю, Сергей Иванович, вы не любите и не выносите, — сказал Скрябин.
— Да не то что не выношу, а меня просто тошнит от нее, — сказал Танеев.
— Ну послушайте, Сергей Иванович, — сказал Скрябин, — это не очень любезно… Пригласите нас хотя бы в комнату…
— Да, да, проходите, милости просим, — сказал Танеев, — я ведь попытался изучать вашу музыку и пришел в полное отчаяние… Представляю, каково бы было Петру Ильичу Чайковскому…
— Да, Чайковскому было бы не сладко, — сказал Скрябин.
— Расскажите-ка, Александр Николаевич, как это вы там конец мира приготовляете, — это очень любопытно, — угощая какими-то конфетками, говорил Танеев.
— Что ж вам говорить, — сказал Скрябин, — ведь вы никогда не согласитесь со мной.
— Я надеюсь, — засмеялся Танеев, и в обычно добрых глазах его явилось даже что-то недоброжелательное, — я еще с ума не сошел… А как это у вас с бенгальскими огнями симфония будет? — Скрябин беспокойно задвигался на стуле. — Это мне напоминает в провинции одного скрипача, — продолжал Танеев, — он играл, а ему в физиономию какой-то луч фиолетовый пускали. — И Танеев захохотал своим икающим смехом. — Все-таки, как же это от вашей музыки конец света наступит? — говорил Танеев. — А если кто не хочет конца света, как быть… Застраховаться надо где-нибудь… Я вот совсем не хочу, чтобы был конец света.
— Для вас его и не будет, — таинственно отвечал Скрябин.
— Ничего не понимаю… Это морочение какое-то, — досадливо сказал Танеев. — Ну, а что же Кусевицкий вам выстроил этот световой инструмент?
— Нет, — ответил Скрябин, — наверное, в первом исполнении света не будет… Инструмент оказался очень дорог.
— Значит, конец свету, — оглушительно захохотал Танеев и заходил по комнате.
Вошла нянька Танеева, старушка, и внесла тарелку с пирогами. Скрябин взял один, вяло надкусил. Он выглядел скисшим.
— Человек должен все испытать, чтобы все преодолеть, — сказал он. — Помню, лет восемнадцати с братом вашим Владимиром Ивановичем о религии заговорил… А он мне отвечает так злобно-иронически: "Да вы, никак, в Бога верите"… Махнул рукой и пошел от меня.
— Ну, брат мой человек хороший, — сказал Танеев, — но радикал и нигилист… Одно время с немецким философом Карлом Марксом переписывался… И меня даже, консерватора, к чтению этого немецкого философа приобщил.
— А вот и есть, значит, у нас общее, — сказал Скрябин, — я тоже Маркса читал… очень любопытно… тут не нигилизм как раз… Не отрицание… тут новаторство… Но, разумеется, в пределах материализма.
Скрябин и Леонтий Михайлович вышли на улицу.
— Как он далек от всего этого, — задумчиво сказал Скрябин, — для него все тут, в этой реальности, в этой материи, в отсутствии полета, вот в этом plan physique… И он не понимает, что этим он отрицает собственное искусство… Я тоже отрицаю свое собственное искусство, но я отрицаю его через конечное, предельное убеждение, сознательное… А ведь какой он человек хороший… Жаль его, жаль… — И Скрябин снова улыбнулся своей странной улыбкой…
Квартира Скрябина была велика и просторна, но вид ее был скорей буржуазный, бюргерский, чем художника с такой оригинальной психикой. Там были декадентские стульчики рыжего дерева, неудобная гостиная мебель, какая-то пышная картина воинственного древнего содержания в золоченой раме, странная икона, фарфоровая скульптура китайца… За длинным столом происходил прием близких, родственников и "апостолов". Сейчас основные "апостолы" были в сборе. Здесь был доктор Богородский, Подгаецкий, Мозер, Леонтий Михайлович. Были здесь и сам Скрябин, Татьяна Федоровна и Марья Александровна — мать Татьяны Федоровны — пожилая француженка. Были и дети, другие дети, Юлиан — ласковый и застенчивый мальчик и Ариадна — красивая девочка с раздвоенным, как у отца, подбородком, но чем-то похожая на мать. Все смотрели, как мастер по указанию Мозера прилаживает к потолку какой-то странный разноцветный предмет. Включили свет, и девять лампочек, оклеенных цветными бумажками, засветились. Захлопали в ладоши дети, и сам Скрябин, тоже радуясь по-детски, бросился к роялю…
— Леонтий Михайлович, — сказал Скрябин, — вы вместе с Александром Эдмундовичем садитесь за световую клавиатуру… Начальный аккорд "Прометея" — таинственный лиловый сумрак… Из розового и синего… Тема разума — синий цвет… — Он обрадованно засмеялся, когда при аккордах темы разума потолок и все вокруг осветилось синим светом. — Вот то-то оно, — говорил он, с мастерством передавая сдавленные звуки закрытых труб на фортепиано, — правда, бедовые гармонии? — говорил он лукаво.
— А потом подъем, больше, больше… А-а-а, — издавал он задыхающиеся звуки. — Если вы любите Индию, вам это должно нравиться… Тут мерцающие звуковые прикосновения… Это как звуковые поцелуи… Но лучше всего здесь жесткие гармонии… Медь, медь… Здесь социализм всемирный, полная материализация… тут не то набат, не то наковальня гигантов… Это полная материализация… Тут полное отпечатление творящего духа на материи… Вот он, Прометей, — говорил он, озаренный красным светом из-под потолка, — все материализовано, все самое реальное… И тут красный свет самый реальный, материалистический свет… Красный… Багрово-красный…
Потом пили чай с сушками. Разливала Татьяна Федоровна. Скрябин сидел традиционно против нее в кресле-стуле.
— Сашь, — сказала, показываясь в дверях Марья Александровна, — пора делать отцовское благословение.
Скрябин встал и пошел в детскую. Ариадна и Юлиан уже лежали в кроватках. Тут же был и третий младенец. Скрябин обошел, целуя их и крестя на ночь, потом вышел, но в конце коридора уже пошел вприпрыжку, а войдя в гостиную, начал делать легкие антраша и весело говорил: