Александр Солженицын — страница 112 из 212

áнов — в концертах и в воскресных службах. А ещё Леня поведал свою военную историю, а Саня остро почувствовал в ней зерно рассказа. Из похода привёз готовый сюжет, несколько отснятых плёнок и — тяжёлый радикулит. Пришлось делать рентген. Неожиданно на снимке проступила опухоль, та самая, которую уже дважды убивали сарколизином. Больной видел снимок и опознал её. Врачи заключили, что опухоль петрифицировалась, то есть окаменела, и умерла. Значит, сам он будет жить.

В двадцатых числах сентября он ещё лежал с радикулитом, переделывал и правил пьесу «Свеча на ветру», примеривался к новому рассказу; шёл уже новый учебный год, и новомирские события казались полусном. «Дела мои застыли на последней инстанции, ни “да”, ни “нет”», — сообщал он Зубовым, собираясь в Москву. На самом деле всё самое главное уже случилось. 16 сентября Твардовский зафиксировал победу: «Солженицын (“Один день”) одобрен Никитой Сергеевичем». Накануне, 15-го, ему звонил Лебедев, после звонка Твардовский кинулся к жене, расцеловал её и плакал от радости. И сказал в редакции М. Алигер, осторожно спросившей про «ту повесть»: если «Щ» не увидит света после всех усилий, то его, Твардовского, пребывание в «Новом мире» теряет смысл и становится убыточным для литературы. Лебедев просил не отлучаться из Москвы, быть на месте — со дня на день Хрущёв пригласит для беседы и сам всё расскажет. Твардовский смаковал текст телеграммы, которую пошлёт в Рязань: «Поздравляю победой тчк выезжайте Москву». И записал в дневнике: «Сам переживаю эти слова так, как будто они обращены ко мне самому. Счастье».

Твардовский не надеялся, что Хрущёв сам прочтёт текст. Напротив, он рассчитывал, что Никита как раз таки не прочтёт текст, а, полагаясь на доклад помощника и письмо редактора, даст отмашку поступать «по своему усмотрению». Ан вышло, как радостно отметил Твардовский, «куда круче». Лебедев, выбрав удачное время, стал читать повесть вслух, и Хрущёв слушал. «Первую половину, — рассказывал Лебедев, — мы читали в часы отдыха, а потом он отодвинул с утра все бумаги: давай, читай до конца. Потом пригласил Микояна и Ворошилова, просил послушать отдельные места. Потом спросил: в чём, собственно, дело? о чём хлопочет Твардовский? Лебедев напомнил, что без его, Хрущёва, вмешательства, не увидели бы света «Дали» и что Никита Сергеевич звонил по этому случаю Суслову. И было у Хрущёва лишь одно сомнение — не хлынет ли вслед за «Одним днём» поток других дней других авторов? Лебедев ответил, как отчеканил, снабжённый неотразимым доводом Твардовского: уровень этой вещи как раз будет заслоном против наводнения печати подобного рода материалами — подобными, но не равноценными.

Пять дней Твардовский приковался к телефонам. Терзался — каждый новый день — это потеря свежести впечатления; и кто может гарантировать, что Никите, вернувшемуся из отпуска, доброхоты не стукнули уже, что в «Новом мире» готовится крамола. К тому же Лебедев намекнул, что его сообщение не официально, что отдавать текст в набор нельзя (ведь Твардовский как бы ничего ещё не знает), что всё решит только встреча с самим. Когда 20 сентября в журнал позвонил Поликарпов и затребовал назавтра приготовить двадцать экземпляров «этого твоего “Ивана, как его, Парфёныча?”», первое, о чём подумал редактор, что вопрос откладывается, и решение повисает на усмотрение членов Президиума ЦК. Он немедленно позвонил Лебедеву — не значит ли это, что дело худо. «Не значит», — успокоил Лебедев, намекнув, что это формальности: Никита Сергеевич хочет всё обставить демократично, показав предметный урок, что культа личности отныне нет.

В редакции работали две машинистки, лежало три экземпляра, и за ночь сделать ещё семнадцать было невозможно. Решили пускать в набор. Заведующая редакцией «Нового мира» Н. П. Бианки вспоминала, как вызвал её шеф с просьбой срочно набрать повесть в двадцати пяти экземплярах; как договаривалась с корректорами (они вычитывали рукопись по кускам, не очень понимая, о чём идет речь, дивясь языку и содержанию); как потом ездила в типографию «Известий», где было задействовано несколько наборных машин; как лучшие линотиписты ночной смены набирали куски рукописи, и как потом мастера-брошюровщики одели оттиски в сине-серый картон; как положила она стопку тетрадок на стол главному. 22 сентября Твардовский отвёз экземпляры в ЦК (потребовалось двадцать три), Хрущёв велел раздать их для чтения кому положено, объяснив, для чего это нужно, и снова потекло молчание почти в месяц: 23-го Никита отбыл по делам сельского хозяйства в Среднюю Азию. А Солженицын, приехав в Москву 26-го, узнал главное, что «верхний» читал и одобрил. Теперь можно было спокойно браться за рассказ «Случай на станции Кочетовка», истинное происшествие с Леней Власовым — Васей Зотовым…

12 октября состоялось «историческое» заседание Президиума ЦК, решившее публиковать «Ивана Денисовича». 15 октября Твардовский был у Лебедева и узнал о деле в общих чертах. 20 октября Хрущёв принял, наконец, Твардовского. «Ну, вот насчёт “Ивана Денисовича”. Я начал читать, признаюсь, с некоторым предубеждением и прочёл не сразу, поначалу как-то особенно не забирало… А потом пошло и пошло. Вторую половину мы уж вместе с Микояном читали. Да, материал необычный, но, я скажу, и стиль, и язык необычный — не вдруг пошло. Что ж, я считаю, вещь сильная, очень. И она не вызывает, несмотря на такой материал, чувства тяжёлого, хотя там много горечи. Я считаю, эта вещь жизнеутверждающая. И написана, я считаю, с партийных позиций». Хрущёв заметил, что не все участники заседания и не сразу так восприняли повесть. Клонили смягчить обрисовку лагерной администрации, чтобы не очернять работников НКВД. «Вы что же, — говорил им Хрущёв, — думаете, что там не было жестокостей? Было, и люди такие подбирались, и весь порядок к тому вёл. Это — не дом отдыха». Хрущёв рассказывал о комиссии по сталинским злодеяниям, собравшей уже три тома материалов, которые будут сохранены для тех, кто придёт на смену, о том, что люди у власти не судьи сами себе, и только потомки смогут понять, какое наследие было получено и как его пришлось преодолевать. И ещё раз подчеркнул Твардовский: если бы не он, Хрущёв, талантливую повесть непременно зарезали бы. Никита охотно согласился. И обещал прочесть «Тёркина на том свете», когда автор поставит в поэме последнюю точку.

В одно лето 1962-го, во власти одного человека скрестились расстрел рабочих в Новочеркасске и чтение «Ивана Денисовича», закрытые суды над участниками демонстрации с тяжёлыми приговорами и — умиление работягой, который трудится и раствор бережёт… В одну осеннюю неделю соединялись карибский кризис (скандальное обнаружение советских ракет на Кубе) и высочайшая виза на «Один день». Как невероятно зависел «Иван Денисович» от внутренних партийных ветров и больших международных бурь…

20 октября в Рязань была отправлена телеграмма: «Повесть идёт одиннадцатым номером журнала поздравляю = Твардовский». Солженицын ответил сдержанно: «В последнее время я так уже понимал (и вполне смирился с этим), что “Иван Денисович” не пойдёт. Тем неожиданней и приятнее было вчера получить Вашу телеграмму, за которую благодарю Вас». Твардовский был почти оскорблён сухостью тона. «Скажу по правде, что мне, вместе с моими товарищами по редакции (и не только редакции!), пережившему настоящий праздник победы, торжества в день, когда я узнал, что “все хорошо”, — мне показалась чуть-чуть огорчительной та сдержанность, с которой Вы отозвались на мою телеграмму-поздравление, то словечко “приятно”, которое в данном случае было, простите, просто обидным для меня. Много месяцев я жил с Вашей вещью и её возможной судьбой в полной душевной неотрывности, для меня это было вопросом “или — или”».

Солженицын ответил благодарным письмом, пытаясь объяснить разницу между «праздником победы», царящим в редакции, и своим положением. «Моя жизнь в Рязани идёт во всём настолько по-старому (в лагерной телогрейке иду с утра колоть дрова, потом готовлюсь к урокам, потом иду в школу, там меня корят за пропуск политзанятий или упущения во внеклассной работе), что московские разговоры и телеграммы кажутся чистым сном». Главной радостью было — написать повесть, главным признанием — когда её бессонной ночью оценил Твардовский. «Самая большая человеческая радость была в том, что я в Вас не ошибся! Вы пренебрегли многим и взяли на себя ответственность за эту повесть, сняли её с меня. С тех пор я мог уже о ней не думать, а только издали удивляться той настойчивости и умению, с которыми Вы её постепенно проводите».

Теми же днями он написал и Зубовым: «Понимаю, как существенно меняется моя жизнь, какие большие духовные возможности, но и духовные опасности (слава, успех, порча сознания и души, халтура) сулит мне будущее. Сейчас я ещё ошеломлен…» Перед ноябрьскими праздниками автора вызвали читать корректуру. Пока в его руках была машинопись, история казалось нереальной. Но когда в номере гостиницы «Украина» с пугающе роскошными коврами легли на стол необрезанные журнальные страницы, и автор увидел, как выступает из топи забвения лагерная зона, он плакал над «Иваном Денисовичем» — впервые. Никакие силы не могли заставить вычеркнуть из «Щ» слова, бдительно досмотренные Лебедевым: «Всё ж Ты есть, Создатель, на небе. Долго терпишь, да больно бьёшь». Это была 1 в жизни Солженицына корректура, он правил её, слушая по радио сообщения о карибском кризисе; окажись Хрущёв в эти дни сумасбродом, всё могло полететь в тартарары. Но — пронесло… Твардовский же, глядя на вёрстку, говорил: «Сам себе не верю, неужели мы это напечатаем?!»

А Москва, раскалённая слухами, томимая ожиданием, читала 5 ноября в «Известиях» рассказ «Самородок» некоего Г. Шелеста из Читы — про то, как зэки в лагере на Колыме, найдя золотой слиток в полтора килограмма, сдали его властям: «Что бы с нами ни было, мы коммунисты…» «Непроходимый» рассказик, прежде отвергнутый, в преддверии новомирской публикации был срочно запрошен по телефону. Разгадав прыть А. Аджубея, главного редактора «Известий» и хрущёвского зятя, торопившегося обскакать «Новый мир» и застолбить тему, Твардовский комментировал: «Нужно помнить, ч