Александр Солженицын — страница 151 из 212

администраторы в литературе, повторив грубейшие ошибки, которые были допущены с Пастернаком: теперь поэта поднимают на щит, но зачем же было его губить? Призывая к гибкости, Щёлоков предлагал методы мягкие и деликатные; пусть писатель заявит на Западе (куда он должен ехать за премией), будто у него расхождения не с властью, а с коллегами по цеху, а это есть и всегда будет в литературе. «Солженицыну нужно дать срочно квартиру. Его нужно прописать, проявить к нему внимание. С ним должен поговорить кто-то из видных руководящих работников, чтобы снять с него весь тот горький осадок, который не могла не оставить травля против него. За Солженицына надо бороться, а не выбрасывать его. Бороться за Солженицына, а не против него».

Секретариат воспринял записку Щёлокова прагматично и обсуждал её лишь в одном аспекте: где должен жить Солженицын — в Рязани, где он прописан вместе с бывшей женой, в Жуковке у Ростроповича (но сколько же можно гостить?) или у фактической жены, где он не прописан. Спор решил Суслов (7 октября): «Надо посоветоваться с КГБ, как будет лучше — то ли выслать его за пределы Москвы, то ли ему разрешить проживать в московской квартире у новой жены, что обеспечит лучшее наблюдение за ним». Щёлоков, внушавший товарищам по партии ту истину, что «надо не казнить врагов, а душить их в объятиях», услышан не был.

События, однако, развивались так, что душить Солженицына в объятиях властям не пришлось: он не давал им опомниться. Выходили в Самиздат и немедленно оглашались западным радио его речи, интервью, открытые письма. Каждое упоминание о нём в западной печати регистрировалось как «новая волна антисоветской кампании», в связи с чем собирался секретариат и намечались «мероприятия по локализации». 15 февраля 1972 года в Москву приехал Генрих Бёлль и заявил в Союзе писателей, что его цель как председателя ПЕН-клуба — встреча с Солженицыным. «В СП все эти дни паническая суета, — записывал Копелев, — как предотвратить встречу Бёлля с Солженицыным?» Копелеву внушали: «Они не должны встречаться. Неужели вы не понимаете, что это повредит всем? После этого у нас запретят книги Бёлля».

Но они встретились. «Мы с Аннемари и Генрихом у Солженицына. Блины. “Прощёное воскресенье”. За столом И. Шафаревич — математик, член-корреспондент АН… Генрих лучится радостью… О делах не говорим. С<аня> уверен, что квартира прослушивается: только пишем на отдельных листах, которые сразу уничтожаем» (Копелев). «Президент ПЕН-клуба Г. Бёлль, — докладывал Андропов в ЦК, — 20 февраля 1972 года имел в Москве продолжительную (около трёх часов) беседу с Солженицыным на квартире его сожительницы Светловой. Во встрече принимал участие член СП Копелев, исключенный из КПСС». Андропов рекомендовал секретариату СП провести беседу с Бёллем, что б тот «не связывал своё имя с действиями, которые могли бы нанести ущерб отношениям советских писателей с ним».

И всё же сыскари прозевали главное. Пока следили, как немец встречается с «известными своим антиобщественным поведением Л. Копелевым и Б. Окуджавой», а потом снова с Солженицыным, Бёлль своей личной подписью скрепил каждый лист завещания опального писателя. «Вторая их встреча, — на нейтральной почве; всё очень конспирируем. С<аня> передал тексты своего завещания и ещё кое-что. Ни в первый, ни во второй раз я не заметил филеров; впрочем, у них есть электроника, издалека всё видят» (Копелев). Завещание Солженицына Бёлль увёз с собой: теперь судьба книг А. И. и его авторская воля были юридически защищены. Документ вступал в силу немедленно при явной смерти завещателя, его бесследном исчезновении (сроком в два месяца), заключении в тюрьму, психбольницу, лагерь. Охрана произведений поручалась фактической жене, Светловой Наталье Дмитриевне, которая после заключения с ней законного брака брала фамилию мужа. Ей же в распоряжение вверялся Фонд общественного использования, на нужды которого шло 85% всех средств от зарубежных изданий. Статьи расходов были определены по приоритетам: помощь семьям политзаключённых, помощь лицам, лишившимся работы за свои убеждения. Завещание предусматривало: учреждение премии «Русской мысли», постройку храма Святой Троицы, восстановление храма Соловецкого монастыря, создание Всероссийской мемуарной библиотеки, установку в местах бывших лагерей и тюрем памятников погибшим. «Это — не просто завещание, — скажет А. И. в “Телёнке”, — но важный ход в будущей борьбе, это бесценное укрепление моей обороны, — оттого-то с весны 1972 такая и лёгкость: теперь только троньте меня!»

В сочельник 1972 года он услышал по западному радио рождественское послание Патриарха Пимена, и понял, что обязан ответить. Почему призыв воспитывать детей в христианской вере относится только к дальней пастве, к эмигрантским семьям? Почему, имея своё взволнованное мнение по любому злу в дальней Азии или Африке, Церковь молчит о внутренних бедах? Почему так благодушна, будто служит среди христианнейшего из народов? «Церковь, диктаторски руководимая атеистами, — зрелище, невиданное за Два Тысячелетия… Какими доводами можно убедить себя, что планомерное разрушение духа и тела Церкви под руководством атеистов — есть наилучшее сохранение её? Сохранение — для кого? Ведь уже не для Христа. Сохранение — чем? Ложью? Но после лжи — какими руками совершать евхаристию?»

Заказное письмо, отправленное в Загорск Патриарху Московскому и всея Руси Пимену (лично) с обратным заказным уведомлением, было извлечено из почтового ящика Троице-Сергиевой Лавры и, подтверждая обличительный пафос послания, доставлено в Совет по делам религии. Куроедов, председатель Совета, минуя адресат, направил подлинник (!) письма в ЦК (в 1991-м парламентская комиссия Верховного совета РСФСР извлечёт его вместе с конвертом из архива Отдела пропаганды) с комментарием: «В настоящее время от имени управляющего делами Московской патриархии готовится специальное заявление с разоблачением клеветнических вымыслов автора этого письма для распространения за границей». Советский комитет защиты мира, облагавший Церковь денежными поборами в «интересах мира», также обратился в ЦК, предлагая организовать выступление в «Литературной газете» группы негодующих верующих. Совместными усилиями готовился в ЦК и проект «отпора» религиозных иерархов, участников движения за мир, Солженицыну.

Пущенное в церковный самиздат, письмо Солженицына вырвалось в широкий мир мгновенно. «Как я потом узнал, оно вызвало у госбезопасности захлёбную ярость — бóльшую, чем многие мои предыдущие и последующие шаги». Письмо было расценено как подстрекательство. «Он призывает Патриарха принести себя в жертву против действий атеистического государства», — писали в ЦК Андропов и Руденко. Интеллигенция тоже недоумевала. После шести лет верного сотрудничества печатать письмо отказалась Люша: большие дозы православия образованным сословием не воспринимались. «Единосердечную поддержку, какою я незаслуженно пользовался до сих пор, именно “Август” и “Письмо” раскололи — так что за меня оставалось редкое меньшинство…»[101]

Письмо и споры вокруг него, нобелевский скандал, «Август», встречи с Бёллем вызвали у властей новую судорогу. Солженицын виделся законченным противником государственного строя. Его студенческие годы и военная биография выстраивались в один ряд. «Правильно сидел» — стало лейтмотивом партийных документов. «Один день» теперь трактовался как ловкая маскировка — автор просто притворился борцом с последствиями культа личности, а на самом деле отрицает революцию, коммунистическую идеологию и практику социалистического строительства. Был составлен новый проект Указа о лишении гражданства и высылке. Обсуждались даже приёмы этапирования (старый план автомобильной аварии уступил место временному аресту и принудительной посадке в самолёт), операция намечалась на середину апреля — гнев общественности должен был достигнуть максимума. «В марте 1972 нас же и предупреждали, что именно так и будет: высылка через временный арест. Совершенно забыли…»

30 марта 1972-го, когда вопрос о Солженицыне решался на заседании Политбюро, в прослушиваемой квартире № 169 шла бурная жизнь. «Мой график был стремительней», — скажет А. И. Американские корреспонденты «Нью-Йорк Таймс» и «Вашингтон Пост», сговоренные через Ж. Медведева, пришли без звонка — их визит был засечён, но не предотвращён. Момент был рассчитан точно: в мае в Москве ожидался визит президента США Р. Никсона. «Интервью было в основном разветвлённою личной защитою, старательной метлой на мусор, сыпанной мне на голову несколько лет». 3 апреля Андропов докладывал: «Солженицын пригласил на квартиру своей сожительницы американских корреспондентов Роберта Кайзера и Хедрика Смита, с которыми беседовал в течение четырёх часов. Солженицын представил корреспондентам готовый текст ответов, объёмом приблизительно 25 машинописных листов, заранее определив характер вопросов, которые должны быть ему заданы. В самом начале сожительница Солженицына предупредила корреспондентов о том, что их разговор может подслушиваться, в связи с чем дальнейшее его продолжение велось в основном путем переписки».

Интервью появилось 4 апреля, молниеносно. Ответом властей и был отказ в визе Карлу Гирову. Раунд борьбы, оставив стороны в положении как будто ничейном (лауреату сорвали нобелевское мероприятие, но не смогли выслать из страны), дал писателю моральное преимущество и два года работы на родине. Власть, избегая персональной ответственности за высылку[102], мстила как умела. 7 апреля в «Труде» и «Литературной России» была опубликована статья поляка Ежи Романовского, где «Август» осуждался за «неописуемое интеллектуальное высокомерие» и «покушение на правду истории», а 13-го Андропов уже располагал откликами интеллигенции. В отчёт попал и отклик Солженицына: «Я не понимаю, почему у них система — поручать всё время кому-то такое… Бёлль мне правильно говорил, что надо нам не отгавкиваться на всё. Раз пошло такое дело, что читает весь мир, то будут гавкать со всех сторон, изо всех нор. Не надо на это обращать вни