Александр Солженицын — страница 162 из 212

н сравнит два впечатления: «Там — в Цюрихе — сплошной огонь (но какой!). Тут — привычная болтовня о Христе и преображении мира». Во время прогулок в Штерненберге, а потом в Париже со Струве, и ещё позже, в Америке отец Александр не раз подумает о Солженицыне с любовью, жалостью и страхом: сгорит или не сгорит? Как долго сможет жить таким пожаром? Страшно от его напора, страшно за него, страшно за то, что и как он сделает.

Но пожар, угроза которого столь остро, даже болезненно ощущалась внешними людьми, полыхал вполне контролируемо. Изнутри жизни огонь ощущался нормой, естественной стихией и, на языке Солженицына, ощущался как густая череда неотменимых дел, срочных решений и обязательных поступков. Так, в один из тёплых весенних дней они с Алей, сидя в лесу на скамейке, на Цюрихберге, придумали создать Русский общественный фонд, на средства мировых гонораров от «Архипелага». «Сперва помощь — зэкам, преследуемым, но не упускать и русскую культуру, и русское издательское дело…» И всё начнёт действовать. Созданный совсем не пожарным порядком, а чувством долга, Фонд не сгорит и через тридцать лет, только расширив свои задачи.

Но ещё же следовало защищать каждого своего помощника, оставшегося дома, не дать властям расправиться с ними втихомолку (заявления в поддержку П. Григоренко, Е. Эткинда, В. Некрасова, А. Гинзбурга, Г. Суперфина). В Цюрихе была написана речь для церемонии вручения премии итальянских журналистов «Золотое клише». Организаторы специально приехали в Цюрих, и вместо политического заявления А. И. сказал неожиданное: опасность не в том, что мир разделён на два лагеря, а в том, что обе системы поражены общими пороками материалистической цивилизации. Невозможно было отклониться и от полемики с Сахаровым, признанным вождём либерального направления: А. Д. ещё в апреле выступил с критикой «Письма вождям», видя в нём опасные ошибки. В «Зёрнышке» А. И. едко скажет: «Дождалась Россия своего чуда — Сахарова, и этому чуду ничто так не претило, как пробуждение русского самосознания!» «Из долгого боя выйти непросто, вот уже 4 месяца в Европе и ещё многие месяцы придется дояснять, договаривать, отражать догонные удары, а истинно хочется: уйти в тишину, писать, — и книги пусть текут». Как репортажи с поля боя (а вовсе не мемуары) писались новые дополнения к «Телёнку», а также попутная, порой случайная, публицистика. Постепенно, с ошибками, просчётами, внутренними терзаниями — за 2 — 3 месяца, — А. И. втянулся в писательское занятие, в свой естественный режим существования: устоялись мысли, пришло душевное равновесие.

Среди дел, начатых на родине, и требующих завершения, был сборник «Из-под глыб». В середине ноябре удалось согласованно (в Москве и в Цюрихе) провести пресс-конференцию в связи с его выходом. Акция мыслилась символически — из Цюриха оглашается документ, где группа русских людей из Москвы рассказывает Западу, чем обернулась акция, которую Ленин поехал совершать в Россию из этого самого Цюриха. Официальная Москва ответила тоже символически, обрубив после выхода сборника открытую почту в оба конца. За действиями изгнанника напряжённо наблюдали. Вскоре после его высылки АПН отчитывалось в ЦК специальными мерами (тиражирование записок Решетовской и показаний Виткевича). «Работа по дискредитации ведётся в тесном контакте с КГБ… Всего за январь–февраль с. г. по линии АПН за рубеж направлено более 95 материалов» — в них Солженицын презрительно назывался эмигрантом с «несостоятельными политическими амбициями». Андропов докладывал: «Принимаются меры к локализации попыток Солженицына проводить враждебную деятельность, дальнейшей компрометацией его перед советской и мировой общественностью, усилению наблюдения за лицами, оказывавшими поддержку Солженицыну в период его проживания в СССР».

Однако «меры» и теперь плелись в хвосте. Смысл всякого эмигранта, словно отвечал Солженицын оппонентам, — возврат на родину. Расчёт властей, что, спихнув в эмиграцию интеллектуально активные силы, они добьются в стране тишины и покорности, ложный: идеологическая основа сгнила, умы молодёжи открыты сомнению и поиску. Свою деятельность вне родины А. И. осмысленно строил, как путь домой. «Впереди у нас цель, — заявил он в июне 1974-го в телеинтервью Си-Би-Эс, — возврат в Россию, чувствуем себя повседневно связанными с нею… Мы верим, что вернёмся, для этого и работаем». Подобные заявления многим казались тогда пустой риторикой.

И оставалось ещё одно неоконченное дело — получить Нобелевскую премию, через четыре года после награждения. У старого цюрихского портного сшили фрак (А. И. коробило: для одного лишь надевания в жизни!) и на первой неделе декабря отправились по следам Бунина, в Стокгольм, поездами. Это было не первое их европейское путешествие — в октябре четыре дня они с Алей поездили по Швейцарии: Берн, Женева, Монтрё, Шильонский замок; по досадному недоразумению не попали к Набокову (Солженицын ждал звонка, подтверждающего приглашение, а Набоков считал, что всё уже обговорено); краешком захватили Италию. Теперь вот с пятью пересадками добрались до Швеции. «В нашей советской жизни праздники редки, а в моей собственной — и вообще не помню такого понятия, таких состояний, разве только день 50-летия, а то никогда ни воскресений, ни каникул, ни одного бесцельного дня».

Непривычные часы праздничного веселья, встречи, впечатления, прогулки по старому городу А. И. неспешно опишет в «Зёрнышке». Nobeliana, сослужившая мощную службу в поединке с дубом, завершалась чинно, по заведенному этикету: традиционный обед Шведской Академии в честь лауреата (ныне, кроме двух шведов, был он, опоздавший русский), репетиция церемонии, сама церемония с королевским рукопожатием и вручением почётных знаков[110], банкет в ратуше, ответное слово, которое А. И. прочёл на память, ужин в королевском дворце (как раз пришёлся на 11 декабря, первый день рождения на чужбине; Люша Чуковская пришлёт в Цюрих поздравительную телеграмму, и снова ГБ будет её всяко запугивать). Не раз в эти дни подумает Солженицын, как он был наивен четыре года назад, предполагая вместить в распорядок чопорных мероприятий слово о голодовке политзаключенных. И ещё одно: хорош бы он был, если б ради одного такого дня своей волей уехал из России и узнал вот здесь, в ратуше, о лишении гражданства. «Чем бы я тогда отличался от Третьей эмиграции, погнавшейся в Америку и Европу за лёгкой жизнью, подальше от русских скорбей?»

В Цюрихе их ожидал сюрприз. «Полиция для иностранцев» через контору Хееба сообщила о необходимости, согласно постановлению швейцарского правительства от 1948 года, испрашивать разрешение на любые политические высказывания и предупреждать о том за десять дней. Первое движение было — грохнуть, обличить, немедленно. «Благодетели! — приют мне предоставили! — чтобы я молчал глуше, чем в СССР?» Видмеры едва отговорили, и он едва удержался, ответил полиции выразительно, но «в рамках», однако как жить тут с заткнутым ртом? И это в старейшей демократии Европы! Письмо из полиции словно бы толкало в спину — здесь не его место, надо уезжать, бесповоротно.

Новый 1975 год они с Алей встречали в Париже. Заранее уговорились со Шмеманом — тот обещал прилететь на новогодние каникулы. Страхи отца Александра с момента цюрихского знакомства под многими влияниями только окрепли: Солженицын склоняется к идеологизму, учительству, доктринёрству. «На сердце скребёт, страшно за этот потрясающий дар…» Струве, с которым Шмеман делился сомнениями, отвечал: «Что соблазнов у А. И. — много, я очень чувствую и иногда больно переживаю: соблазн догматизма, авторитаризма, некоторого упрощения и т. д. В творчестве все эти соблазны преодолеваются, снимаются, в жизни они неизбежны. Это обратная сторона его силы…» Шмеман прекрасно знал настроения Третьей эмиграции; тесно общался и был дружен со многими. «Они не понимают или не хотят понять, что А. И. — явление мировое, первый русский человек после смерти Толстого, дошедший до сознания десятков миллионов. Чтó рядом с этим фактом реплики или ещё какие-нибудь писульки, в которых А. И. не сумел обуздать силу? А они об этом всерьёз».

Но и сам Шмеман склонялся говорить о соответствии эмпирического облика Солженицына его историческому значению в терминах почти страдальческих: в статьях А. И., помещённых в сборнике «Из-под глыб», Шмемана волнует, что автор «бьёт наотмашь со священным гневом», «оскорбляет направо и налево» и, значит, быть грозе. «Огромная, неудобоваримая правда Солженицына. Тут, действительно, “ничего не поделаешь”», — замечал Шмеман, а Третьи уже были «смертельно, кровно» обижены на Солженицына. Отец Александр предвидит: «То ли ещё будет, когда они прочтут “Образованщину”!» В Париже новая русская эмиграция была «буквально накалена» против Солженицына и торопилась сказать о том Шмеману. «Опять моя вечная трудность: вполне понимаю и их, и его и не хочу выбирать, ибо для меня это — не выбор».

…Знакомство с неповторимым городом, его набережными, бульварами, картинными галереями — было по Алиной части. А. И. ставил себе цель деловую, «революционную»: Париж белой эмиграции, которая билась за Россию и отступила с боями. В мансардный номер гостиницы в Латинском квартале на улице Жакоб приходили старики, бывшие офицеры; с сыном Столыпина, Аркадием Петровичем, А. И. обсуждал будущую главу «Колеса» о его отце. Прогулку с отцом Александром по Парижу А. И. назовёт лучшим своим днём в Париже — они побывали во многих исторических местах города, на его войнах и революциях. Долго бродили по кладбищу Сен-Женевьев-де-Буа, А. И. волновался, записывал имена, надписи. «Ведь это — всё отцы мои, его поколение!.. Там погибшее под сталинскими глыбами, и вот — здесь — в изгнании!»

Никита Струве показал русскую типографию Лифаря, где печатались «Август» и «Архипелаг». А. И. был поражён, увидев, что страшно тайная типография, какой она виделась из Москвы, была открытым двором и амбаром, куда каждый мог войти без спросу и без пропуска. Прояснились и порядки в самой «ИМКА»: Струве, профессор Парижского университета, не занимал в ней на тот момент никакого поста, а был душой издательства на бесплатной основе; штат не содержал ни одного редактора, ни одного постоянного корректора, издательская политика была не совсем внятная. Договоры, заключённые заочно, оказались крайне запутаны. А если прибавить к этому общую картину доверенных адвокату Хеебу издательских дел (пол