Мысль о том, что Тиняков был не только источником сюжетов (вернее, вариаций одного сюжета) для мемуарных очерков Георгия Иванова, но и влиял на его стихи и жизнь, находим во вступительной статье к собранию сочинений Иванова в трех томах (1994) Евгения Витковского:
В юности Иванова и его героев мучил вопрос – отчего никак не пишется лучше, чем прежде. В последнее десятилетие жизни Иванова стал мучить вопрос прямо противоположный:
Мне говорят – ты выиграл игру!
Но все равно. Я больше не играю.
Допустим, как поэт я не умру,
Зато как человек я умираю.
<…> Думается, живший в те годы в Париже Иванов… книги Тинякова («Ego sum qui sum». – Р.С.) никогда в глаза не видел. Но образ его оказал на позднюю поэзию Георгия Иванова несомненное влияние.
Чья рука написала в конце 1940-х годов такие строки?
Надобно опохмелиться.
Начал дедушка молиться:
«Аллилуйя, аль-люли,
Боже, водочки пошли!»
Дождик льет, собака лает,
Водки Бог не посылает.
Трудно поверить, что не рука автора <…> «Моления о пище». А это – стихи Георгия Иванова. Но Г.Иванов, которому от природы было дано очень и очень много, превращая себя в «Распаде атома» и в поздних стихах в «проклятого поэта», с одной стороны, не рядился в нищие, с другой – располагал подлинным поэтическим даром, позволяющим творчески выразить и преобразить все то прекрасное, все то безобразное, что виделось ему в себе и в окружающем мире. Тиняков ценой страшного «жизнеделания» обессмертил себя как скверный литературный анекдот. Иванов – говоря его же словами – «ценой собственной гибели» вошел в русскую литературу и занял в ней очень важное, одному ему принадлежащее место[26].
Пройдет года четыре после выхода трехтомника Георгия Иванова, и Тиняков вернется не только как скверный литературный анекдот (который все рассказывает и пересказывает Иванов), а и толстой книгой своих стихотворений.
А мы вернемся к «Ego sum qui sum»[27].
Стихам предпослано предисловие, своего рода тиняковский манифест:
Я знаю, что многие читатели встретят мои стихи с негодованием, что автора объявят безнравственным человеком, а его книжку – общественно-вредной.
Такой подход к делу будет, однако, вполне неправильным.
Дело поэта, – как и всякого художника, – состоит не в том, чтобы строить или переустраивать жизнь, и не в том, чтобы судить ее, а в том, главным образом, чтобы отражать ее проявления.
В жизни же, как известно, всегда было, есть и будет, на ряду с тем, что считается прекрасным и добрым, и то, что признается безобразным и злым. Художник, в моменты творчества по существу своему чуждый морали, волен изображать любое проявление жизни, «доброе» рядом с «злым», «отвратительное» наряду с «прекрасным».
За сюжеты и темы поэта судить нельзя, невозможно, немыслимо! Судить его можно лишь за то, как он справился со своей темой.
Я в моей книге беру современного человека во всей его неприкрашенной наготе.
Рожденные и воспитанные в нездоровых и неестественных условиях, созданных развитием капитализма, все мы – вплоть до самых лучших из нас, – не свободны от эгоизма, от известной косности и распущенности, от склонности к различного рода эксцессам и т. п.
Поскольку я являюсь общественным деятелем – хотя бы, напр., в качестве сотрудника Советских газет, – я боролся и борюсь с такими антиобщественными навыками и склонностями, но поскольку я выступаю в качестве художника, желающего отразить психологию, скажем, кутилы или дошедшего до предельной черты эгоиста, тем более, если я говорю от лица подобных типов, – я не могу в то же время судить их и подчеркивать в моих стихах, что эти типы – плохи и что их ощущения, переживания и действия суть «зло». <…>
И, наконец, еще одно замечание по поводу стихотворения «Радость жизни», в котором упоминается имя Гумилева. Стихи эти были написаны более чем за месяц до смерти Гумилева, и тогда же я читал их моим литературным знакомым. Отсюда ясно, что никакого отношения к политической деятельности Гумилева и к ее драматическому концу мои стихи не имели и не имеют. По поводу нелепой и преступной авантюры, в которой принял участие Гумилев, я высказался в свое время на страницах «Красн. Балт. Флота» (10 сентября 1921 г. № 90) и мнения моего об этом деле не меняю, и не вижу никакой надобности в том, чтобы делать из имени Гумилева нечто «неприкосновенное».
Александр Тиняков
7-го июня 1924 г.
Ленинград
Если уж герой моей книги сам завел речь о Гумилеве и упомянул публикацию в «Красном Балтийском флоте», то стоит на время оторваться от книги и вернуться в 1921-й.
Николай Гумилев был арестован как участник так называемого таганцевского заговора 3 августа и в ночь на 26 августа расстрелян. 10 сентября газета, в которой тогда работал Тиняков, напечатала несколько материалов, так или иначе связанных с таганцевским делом и приведенным в исполнение приговором.
Александр Иванович под псевдонимом Герасим Чудаков отметился аж тремя публикациями – статьями «Их не усовестишь!», «Работа буржуазной интеллигенции» и стихом «Заговорщики» («…Шестьдесят мерзавцев с лишком / Угодили под расстрел: / Власть народа покарала / Тех, кто жаждой зла горел!..»).
В статье «Работа буржуазной интеллигенции» есть непосредственно про Гумилева:
В списке расстрелянных 24-го августа контрреволюционеров, рядом с именами купцов и церковных старост, форменных провокаторов, вроде Аркадия Бака и всякого рода дворян, мы находим и имена: профессора Лазаревского, скульптора князя Ухтомского и поэта, кстати сказать, весьма таки бесталанного, Николая Гумилева. <…> Все эти скульпторы, поэты, профессора, князья, помещики и пр. готовились взорвать центральный питерский водопровод и артиллерийский склад на Выборгской стороне, хотели поджечь нефтяные склады Нобеля и лесные склады Громова и уже делали покушения на самых видных, наиболее дорогих рабочему классу, коммунистов.
Тогда, в 1921-м, многие литераторы, может быть, не заметили этой статьи (газета была не из популярных), может быть, не знали, кто скрывается за Герасимом Чудаковым, поэтому пусть и неохотно, но поддерживали отношения с Тиняковым, но книжка «Ego sum qui sum» стала причиной того, что литературное сообщество от него в очередной раз отвернулось. Главным образом из-за этого стихотворения. Называется оно – «Радость жизни».
Едут навстречу мне гробики полные,
В каждом – мертвец молодой,
Сердцу от этого весело, радостно,
Словно березке весной!
Вы околели, собаки несчастные, —
Я же дышу и хожу.
Крышки над вами забиты тяжелые, —
Я же на небо гляжу!
Может, – в тех гробиках гении разные,
Может, – поэт Гумилев…
Я же, презренный и всеми оплеванный,
Жив и здоров!
Скоро, конечно, и я тоже сделаюсь
Падалью, полной червей,
Но пока жив, – я ликую над трупами
Раньше умерших людей.
Сейчас прочитал его в сотый или двухсотый раз и могу сказать одно слово: жутко. Бог с ним, с Гумилевым, – его Александр Иванович давно не любил, считая более успешным соперником и в поэзии, и вообще в жизни, – но ведь тиняковский герой и насчет себя не питает никаких иллюзий и ценности своей жизни не видит…
Не исключено, что «Радость жизни» действительно написана до ареста и расстрела Гумилева. Что Тиняков употребил фамилию именно этого поэта, достаточно объяснимо: Гумилев был воплощением активного, некабинетного бытия в поэтическом мире Петербурга. Путешествия в Африку, действующая армия, своя поэтическая школа, успех у женщин… И вот такой человек от какого-нибудь тифа или от голода умирает, а ничтожный герой стихотворения остается жить. Хоть на несколько дней («Скоро, конечно, и я тоже сделаюсь / Падалью, полной червей»), но протянет на этой земле дольше, чем жаждавший действия, приключений кумир тысяч барышень и юношей. Да и многолетнюю любовь Тинякова к Анне Ахматовой, его ревность к более удачливому ровеснику Гумилеву нельзя не учитывать.
Какие еще стихи включил в свою последнюю книгу Александр Иванович…
Помнится, в 1916-м наш герой в духе первых христиан заявил в статье в «Земщине»: «…от Иисуса Христа не отрекусь». Позже прямо Христа он не оскорблял, а в «Треугольник» включил проникновенное стихотворение от его лица, которое привел в своей рецензии Михаил Павлов. И все же в феврале 1922-го Тиняков решился, написал, а в 1924-м опубликовал:
Долой Христа!
Палестинский пигмей худосочный,
Надоел нам жестоко Христос,
Радость жизни он сделал непрочной,
Весть об аде он людям принес.
Но довольно возиться с распятым
И пора уж сказать: он – не бог;
Он родился и вырос проклятым,
По-людски веселиться не мог.
И без дела бродил по дорогам,
И в душе был мертвей мертвеца,
И, ютясь по глухим синагогам,
Проповедовал близость конца.
В наше время его б посадили
К сумасшедшим, за крепкую дверь,
Ибо верно б теперь рассудили,
Что он был вырожденец и зверь.
Но тогда его глупые речи
И запачканный, грубый хитон
Поражали сильнее картечи
Истеричных подростков и жен.
И хоть взял его царственный Ирод,
И распял его мудрый Пилат.
Все же был им в сознании вырыт
Отвратительный, мерзостный ад.
Но довольно садиста мы чтили,
Много крови он выпил, вампир!
Догнивай же в безвестной могиле, —
Без тебя будет радостней Мир!