Александр Тиняков. Человек и персонаж — страница 30 из 45

ласти литературы сейчас дурного гораздо больше, чем хорошего. Где же искать избавления, кто принесет его? А вот кто: «в деревенской глуши, в городках уездных, на постоялых дворах, на родительских погостах сидят те, кому дано двинуться, обновить Россию и освободить ее искусство и язык». Ответ невероятный в устах живого человека, но г. Садовской отвечает именно так («Озимь», стр. 28). По его мнению, Россию обновят те, кто «сидят на родительских погостах»! Мертвец проговорился, душа покойника не вынесла «зеленого шума» и завыла по тишине «родимых могилок». <…>

Возмутительно, когда «футуристы» во имя собственной бездарности отрекаются от бессмертных гениев прошлого, но во много раз возмутительнее, когда отрицают современность во имя «родительских погостов». <…>

Не за «футуристов» и не за Валерия Брюсова, «посрамленных» г. Садовским, поднимаем мы наш голос, а за жизнь – вечную, непрерывную и даже в уродстве внешнем внутренне-прекрасную! Пушкин – не враг нам и нашей современности, а друг, быть может, более близкий, чем своим современникам, но до костей его, тлеющих на каком-то погосте, нам дела нет! Пусть сидят там герой ремизовской «Жертвы» и Борис Садовской. Можно и должно бороться с уродствами в литературе, нельзя отказываться от любви к бессмертному прошлому, но ждать, что спасение придет «с погостов», и бить костями мертвецов по живым людям живой человек не может.

Иван Чернохлебов

* * *

Вскоре после публикации рецензии «Критика с погоста» Садовский послал Тинякову письмо со скрытой угрозой: «…Как поживает Алекс. Ив. Куликовский и Ив. Ал. Чернохлебов? <…> Здесь часто вижусь с Ауслендером и у него бываю…» То есть дал понять, что помнит о статьях Тинякова в «Земщине» и знает, кто автор «Критики с погоста». Ну и припугнул не терпевшим юдофобов поэтом Сергеем Ауслендером, евреем по отцу.

Из письма Тинякова Садовскому от 6 июня 1915 года:

Бог Вас знает, за что Вы желаете истребить меня из литературы! Я Вам зла не делал и не желал, а Вы разным паршивым жуликам рассказали что-то про какую-то «Земщину», – и они этим уже начали пользоваться в своих низких целях. <…> Но Вы забыли, что Вы – сами черносотенец и юдофоб, что Вы познакомили меня и с Никольским, и с Розановым и что у меня есть копия с письма Б.Никольского к Вам по поводу одной статьи. А когда Вы у меня будете хлеб отнимать, я буду бороться, как зверь, как гад и как дьявол – вместе! Только жаль, что те мои силы, которые я готовил на борьбу со многими, мне придется потратить на борьбу с «гражданином» Рославлевым да с «цивилизованным жандармом литературного цеха» – г. Ауслендером. Воображаю, какие задушевные и нравственные беседы Вы с ним ведете! Да, г. Ауслендер «высоко держит знамя»! Как горностай свою белую шубку, оберегает он свое иерусалимское дворянство, свою революционную незапятнанность. <…> Фет, Случевский, Лесков – богатыри были, да и то их Рославлевы с Ауслендерами затравили и в грязь втоптали. Но верую свято и твердо: будет время, и критика русская по достоинству отметит тех и других и громко скажет, что черносотенцы Тютчев и Фет дороже народу русскому, чем высоко-радикальные Ауслендеры, имена же их odiosa sunt[55].

На следующий день Садовский ответил Тинякову вроде бы примирительным письмом:


Дорогой Александр Иванович! Письмо Ваше меня удивило. С какой стати я буду желать Вам зла? Я Вас искренно люблю, несмотря на Ваше черносотенство, но мне грустно, что Вы пишете иногда не то, что думаете. А что лучше, быть «холопом хозяйского рубля» или Азефом? Но можете быть уверенным, что я Вас не выдам и никто не узнает о существовании Куликовского. Спите спокойно и меньше пейте политуры.

С Ауслендером я ни о чем не беседую, ибо он мне глубоко противен и чужд.

Вот Вы наоборот. Я еще недавно хотел послать Вам объяснение в любви, хотел сказать, как Вы мне дороги, как я изо всех литераторов ценю больше всех именно Вас. А Вы меня похабите и срамите всюду. За что?

Читал недавно Лескова «Очарованный странник». Нахожу в герое большое сходство с Вами. Это примите за комплимент…


1915-й – год расцвета Тинякова и критика, и публициста. Откликается, причем не дежурно, с душой и позицией, на десятки книг, полемизирует не только с Сологубом, Шагинян, но и с Розановым, Бердяевым, Леонидом Андреевым, рассуждает о разных проблемах бытия и месте России в мире («На Западе стремятся поработить себе природу, – мы должны стремиться к творческому, но мирному сотрудничеству с природою. Активность Запада и миролюбие Востока должны мы соединить в себе, и плодом этого соединения должна стать наша будущая культура»).

Тиняков гостит у Чуковского и вписывает в его «Чукоккалу» притчу собственного сочинения «Самое дорогое», которую можно найти в повести Варжапетяна «„Исповедь антисемита“…». У самого Александра Ивановича альбом, куда пишут многие известные поэты, в том числе Мандельштам («Заснула чернь. Зияет площадь аркой…»), Ахматова («Я с тобой не стану пить вино…»).

И свои стихи пишутся.

Павших в сраженьях мы горько жалеем, —

Мы и жалеть их должны…

Но и жалея, проклясть мы не смеем

Грозной войны.

Стоя над трупом погибшего брата

Видя пролитую кровь,

Будем мы веровать крепко и свято

В Божью любовь!

Скорбь непосильную Бог не возложит

И на былинку в полях…

Радость о Господе все превозможет

В наших сердцах!

Встретим без ужаса грозные битвы,

Встретим без ропота смерть!

Ласково примет земные молитвы

Добрая твердь!


(Любопытно, кстати, почему сам Александр Иванович не отправился воевать? Молодой, крепкий, патриотически настроенный…)

Наверное, в тот год он почувствовал себя по-настоящему сильным в литературном мире, значимой общественной фигурой. И решил снова ударить по Борису Александровичу. Сначала в письме: «…Направление Ваше очень вредное в общественном отношении. На эту тему можно бы написать интересную статью. Но, кажется, кроме меня, никто не подозревает в Вас декадента-дьяволиста», – а потом и в печати.

В самой, пожалуй, либеральной газете «Речь» Тиняков опубликовал не менее, чем «Критика с погоста», ядовитую рецензию на книгу прозы Садовского «Лебединые клики», подписав ее на сей раз своей фамилией.


…Для г. Садовского современная жизнь, очевидно, слишком «некрасива», слишком бедна и сера, – почему он и путешествует все время по «роскошным чертогам былого». Что же он там видит?

«Литая из золота мебель возвышалась скромно и незаметно», – пишет он на стр. 23; немного дальше он созерцает: «икру бархатно-черную и нежную, как ланиты юного арапа» (стр. 27); еще дальше – «исполинский пирог на необъятном блюде» (стр. 31); у дворецких там – «серебристые голоса» (стр. 64), у героинь – «как звезды, сияли очи; пленительно изгибался рот, схожий с алым розовым лепестком» (стр. 116). Одним словом, г. Садовской совершенно пленен красотой, которой, увы! – уже нет. Все, что было, рисуется ему в ослепительном свете: «В 1755 году первопрестольная Москва хранила еще древний величавый образ», – пишет он на стр. 137, а несколькими строчками ниже поясняет: «от тесноты и кривизны во многих местах не расцепляются возы, и оттого часто среди улицы подымаются крики и брань»… После этого читатель, во-первых, может сказать, что у г. Садовского странное понятие о «величавости», а во-вторых, может усомниться в правильности и всех других описаний г. Садовского[56].


Переписка их заглохла, а в марте 1916-го Садовский ответил Тинякову тем самым стихотворным памфлетом. Началась тиняковская история, в результате которой герой моей книги оказался за бортом литературной и общественной жизни.

* * *

Быть может, когда-нибудь отыщутся мной факты (не исключаю, что ученые ими располагают) его существования с осени 1916 до мая 1918 годов, но пока сомнительное свидетельство Георгия Иванова о том, что Александр Иванович продавал на рынке вещи «при Керенском», публикации в «Исторической вестнике», немногочисленные письма к нему и отрывки из дневника Алексея Ремизова – единственные даже не факты, а штришки.

Для меня загадка, почему Тиняков, свое крестьянское происхождение вспоминавший в 1915–1916-м всё чаще, не попытался прибиться к кружку Клюева. Никто в «Земщине» из новокрестьянских поэтов не печатался, но о симпатии если не к царю, то к царской семье по крайней мере Клюева было широко известно. А Клюев со товарищи стремительно набирали силу, буквально наглели. Сначала Клюев в прямом смысле ставит ультиматум полковнику Ломану, лицу, особо приближенному к императорской семье:


На желание же Ваше издать книгу наших стихов, в которых бы были отражены близкие Вам настроения, запечатлены любимые Вами Феодоровский собор, лик царя и аромат храмины государевой, – я отвечу словами древлей рукописи: «Мужие книжны, писцы, золотари заповедь и часть с духовными считали своим великим грехом, что приемлют от царей и архиереев и да посаждаются на седалищах и на вечерях близ святителей с честными людьми». Так смотрела древняя церковь и власть на своих художников. В такой атмосфере складывалось как самое художество, так и отношение к нему.

Дайте нам эту атмосферу, и Вы узрите чудо…[57]

Затем, после свержения самодержавия…

Вот какими вспоминал новокрестьянских поэтов Рюрик Ивнев[58], ставший вскоре соратником Есенина по имажинизму:


Это было недели через две после февральской революции. Был снежный и ветреный день. Вдали от центра города, на углу двух пересекающихся улиц, я неожиданно встретил Есенина с тремя, как они себя именовали, «крестьянскими поэтами»: Николаем Клюевым, Петром Орешиным и Сергеем Клычковым. Они шли вразвалку и, несмотря на густо валивший снег, в пальто нараспашку, в каком-то особенном возбуждении, размахивая руками, похожие на возвращающихся с гулянки деревенских парней.