— Ну что ж, Александр, мы будем воевать. Я вижу, что ничем другим ты не удовлетворишься. Возможно, ты одолеешь. Возможно, как утверждает весь мир, ты и вправду непобедим.
Его мрачные глаза через разделяющее нас водное пространство встречаются с моими.
— Но даже если ты переступишь через моё мёртвое тело и поставишь свою пяту на горло моего царства, это не сделает тебя царём. Пусть тебе и вправду, как ты мечтаешь, удастся дойти с армией до самого побережья Восточного Океана, царём тебе всё равно не стать. И ты знаешь это.
Однажды, в возрасте четырнадцати лет, будучи всего лишь одним из юношей отцовской свиты, я застал Филиппа расхаживающим по его покоям в ярости и раздражении. Присутствовали при этом и Гефестион, и Локон, и Птолемей: то был наш день дежурства при царской особе. Дело было после встречи с афинским посольством, и отца поверг в бешенство тот факт, что Афины желают мира.
— Мира! — вскричал Филипп, срывая свой плащ. — Так нет же, они получат у меня ад! Мир нужен только женщинам! Мы никогда не допустим, чтобы он воцарился в наших краях хоть сколь-нибудь надолго! Царь, который стоит за мир, никакой не царь!
Потом, обернувшись к нам, юношам, мой отец разразился столь пылким и язвительным монологом, что мы просто остолбенели, изумлённые и зачарованные его страстью.
— Мирная жизнь годится для мула или осла, — вещал он, — мне же угодно быть львом! Кто процветает в мире, кроме трусливых писцов да лавочников? Что же касается якобы подобающей владыке заботы о благополучии и процветании подданных, то я скажу так: провались они в Аид, эти подданные, если они хотят наживать барыш или ковыряться в земле, а не следовать за своим царём по пути чести! Победа и слава — вот единственные цели, достойные настоящего мужчины! Счастье? Плевать я на него хотел! Когда Македония была счастливее: прежде, когда наших соломенных границ не замечал ни один недруг, или ныне, когда перед нами трепещет широкий мир? Я помню время, когда моя страна была игрушкой врагов, и никогда не допущу, чтобы это повторилось. Так же, как не допустит подобного мой сын!
После неудачной встречи с Пором мы причаливаем к берегу. Я так и не высказался. Мои полководцы желают не мешкая обсудить ситуацию. Я отказываюсь и вместо этого отправляюсь на инспекцию хода работ по изменению русла реки. Диад, механик, прибывает по вызову к нам, и мы спускаемся в канал на механической подъёмной платформе, мощном устройстве, способном выдержать вес здоровенного быка.
Само сооружение впечатляет: глубина котлована составляет шестьдесят локтей, а шириной он с площадь маленького города. У перемычки, там, где будет открыт шлюз и откуда хлынет вода, установлены две плиты песчаника, по тридцать локтей каждая. Резчики и каменотёсы трудятся на лесах, высекая в камне рельефы.
— Чьё это лицо? — интересуюсь я.
Диад смеётся.
— Царя, чьё же ещё?
— Какого царя?
— Твоё, повелитель. Как может быть иначе?
Я смотрю снова.
— Это не моё лицо.
Механик бледнеет и, словно моля о помощи, смотрит на Гефестиона.
— Но это ты, царь...
— Хочешь сказать, что я лгу?
— Нет, мой господин.
— Это лицо моего отца. Каменщики высекают профиль Филиппа.
Механик бросает очередной испуганный взгляд, на сей раз на Кратера.
— Кто велел тебе изобразить здесь лицо моего отца?
— Пожалуйста! Посмотри, господин...
— Я смотрю.
— Филипп носил бороду. Смотри, это изображение гладко выбрито!
— Лживый ублюдок!
Я бью его в лицо. Взвизгнув на женский манер, он падает, как заколотая свинья.
Кратер и Теламон хватают меня за руку. Тысячи людей на строительных лесах и вышках таращатся на меня, разинув рты.
Гефестион прикладывает руку к моему лбу.
— У тебя жар, — шепчет он, а потом уже громко, для всех, возглашает: — У царя жар! Он весь как в огне!
Птолемей помогает Диаду встать на ноги. Подъёмник завис, опустившись в ров на двадцать четыре локтя.
— Поднимите нас! — приказывает Гефестион.
Наверху нас встречает стена вытаращенных глаз.
— Царь выпил речной воды и подхватил лихорадку, — разъясняет налево и направо Гефестион. Он призывает моих врачей, и меня уводят в шатёр, подальше от солнца.
Оказавшись внутри, я охотно разыгрываю больного: пью во множестве снадобья и валюсь в постель. Гефестион отсылает свиту и не отходит от меня всю ночь.
Поутру, проснувшись, я мучаюсь стыдом и раскаянием. Первая мысль о том, чтобы компенсировать бесчестье Диада золотом, но Гефестион говорит, что об этом уже позаботился. Мы идём со жрецами на рассветное жертвоприношение, а я чувствую себя так, будто мне в лоб вбили гвоздь. Неужели я потерял контроль не только над армией, но и над самим собой? Могу ли я править державой, если не в силах совладать со своим сердцем? Эта мысль терзает меня так, что мне даже не сразу удаётся заговорить.
— Ты помнишь, Гефестион, что ты сказал накануне Херонеи?
— Что к концу сражения мы станем другими людьми. Будем старше и более жестокими.
Наступает долгое молчание.
— Становится легче.
— Что?
— Действовать.
— Чепуха! Ты просто устал.
— Раньше я мог отделить себя от моего даймона. Теперь это сложнее. Порой я не могу сказать, где кончается он и где начинаюсь я.
— Ты и твой дар — это не одно и то же, Александр. Ты просто используешь свой дар.
— Правда?
— Конечно.
— Когда мы выступали в поход, — говорю я, — я ценил в своих друзьях мужество, мудрость, умение посмеяться, силу духа и честность. Теперь меня интересует только их верность. Я слышал, что в конечном счёте человек не может доверять никому, даже самому себе. Только своему дару. Только своему даймону.
В тот день, когда я достигну такого состояния, я стану чудовищем. Ведь даймон — это даже не существо, к которому можно обращаться. Это сила природы. Назвать его нечеловеческим будет верно лишь наполовину. Оно внечеловеческое. Ты заключаешь с ним сделку, и оно одарит тебя могуществом. Но ты должен знать, что вступаешь в союз с ураганом и превращаешься во всадника на спине тигра.
Под вечер мы с Гефестионом возвращаемся к котловану. Лицо, высеченное на каменной плите, это, конечно же, моё собственное лицо.
На следующее утро мною созван совет.
— Я передумал отводить русло реки. Соберите все лодки, судёнышки и плоты, доставленные с Инда. Мы форсируем реку и атакуем противника прямо с воды.
Глава 18ТРОФЕИ ВОЙНЫ
С захватом при Иссе персидского лагеря в мои руки попала некая дипломатическая корреспонденция, в том числе и адресованные Дарию послания от некоторых эллинских полисов, содержавшие предложения о союзе и заговоре с целью свержения моей власти. Помимо документов мы захватили и живую добычу: послов Спарты, Фив, Коринфа, Элиды и Афин, находившихся в персидском лагере, дабы претворить этот изменнический план в жизнь.
Я не новичок в политике и если и пребываю во власти иллюзий, то лишь весьма немногих. Фактически каждый аспект Эгейской кампании, как то: необходимость вдвое уменьшить армию вторжения и оставить восемь пехотных и пять конных соединений с Антипатром в Греции, дорогостоящая и утомительная нейтрализация морского побережья, даже явная снисходительность, не раз проявлявшаяся мною по отношению к моим недоброжелателям в Афинах, — был продиктован необходимостью умиротворить тыл, сведя к минимуму возможность выступления эллинских полисов против меня как поодиночке, так и в союзе с Персией. Разумеется, перспектива открытия в Греции второго фронта меня отнюдь не прельщала.
И всё же где-то в глубине души я, должно быть, сохранял наивную веру в то, что смогу заставить их полюбить меня, проникнуться величием моих планов и во имя общего прошлого и славного будущего принять в сердце если не Македонию, то меня лично.
Когда я читал эти письма, полные вкрадчивой лести, гнусного вероломства, бесстыдного интриганства, кровь в моих жилах закипала от ярости. Заговорщики рассматривали возможности отравить меня, заколоть кинжалами, забить камнями, повесить, застрелить из луков, пронзить копьями, сжечь, утопить, затоптать. Предлагалось также задушить меня ковром или удавкой, бросить в море в мешке с камнями, убить во время жертвоприношения, во сне и даже в отхожем месте, во время отправления естественных надобностей. Из многих относившихся ко мне бранных прозвищ мне особенно запомнились слова «этот зверь» и «чудовище», что, по моему глубокому убеждению, было бы более справедливо по отношению к моему коню. Гнусные эпитеты, которых удостоились мой отец, сестра и мать, я приводить не стану.
— Мои поздравления, — говорит Кратер, откладывая свитки в сторону.
Птолемей с усмешкой называет всё это «попыткой осоки высечь дуб».
— По крайней мере, мы теперь знаем, кого вешать, — замечает Парменион.
Более всего меня бесит тот факт, что эллины, расположения которых я силился добиться всеми мыслимыми и немыслимыми способами, предпочли союзу со мной сговор с варваром-персом.
Зная, что он подойдёт к этому вопросу практично, я показываю депеши Теламону и спрашиваю, какой именно предмет следует выбросить из моего солдатского вещевого мешка в первую очередь.
— Тот, который больше всего уязвляет тебя лично, — отвечает Теламон. — Александр, — говорит он, — неужели тебя удивляет, что они ненавидят человека, лишившего их свободы?
Я смеюсь.
— Я не знаю, зачем я держу тебя при себе.
— А как думаешь, — не унимается он, — полюбят тебя эти греки, если ты их освободишь?
Я смеюсь снова.
— Александр, они считают тебя землетрясением. Извергающимся вулканом.
— Но я ещё и человек.
— Нет. От этой привилегии ты отказался, приняв венец и встав во главе народа. Быть государем — это страшная участь. Ты думаешь, что отличаешься от своих венценосных предшественников? Но почему? Власть есть власть, и она всегда предъявляет к властителю свои требования. У тебя есть враги. Ты должен действовать. И действовать тебе придётся так же жестоко, как действовали другие цари, причём руководствуясь теми же самыми суровыми причинами. Парменион говорит, что невозможно быть одновременно и философом, и воином. Я добавлю: ещё менее возможно быть и человеком, и царём.