Такие перешёптывания я слышал тысячу раз и всегда ограничивался тем, что с горестным вздохом отмахивался. Но в тот вечер меня прорвало. Вскочив со своего места, я вырвал у церемониального стража, свитского юноши Медона, копьё и не своим голосом закричал:
— Негодяй! Как ты смеешь называть меня отцеубийцей?
Гефестион попытался остановить меня, Птолемей и Коэн схватили меня за руки. Помещение наполнилось громкими криками. Трое юношей, в их числе и Ангелид, удерживали Клита.
И тут, не в силах больше сдерживаться, ветеран даёт волю затаённой обиде. Он обвиняет меня в высокомерии, неблагодарности, тщеславии, чванстве и себялюбии. Сестра Клита Эллиника была моей кормилицей. Теперь Клит призывает в свидетели эту достойную женщину, вскормившую меня своим молоком, а равно и свою правую руку, спасшую мне жизнь при Гранине.
— А теперь, Александр, ни я, ни память Филиппа ничего для тебя не значим. Ты рядишься в персидский пурпур и отдаёшь приказы об истреблении отважных людей, без которых ты был бы никем, разве что мелким, захолустным царьком.
Локон с Пердиккой выволокли Клита из зала, в то время как я, дрожа от ярости, изо всех сил пытался совладать с собой.
Но тут раздались крики: Клит снова ворвался в палату. В центре помещения находилась бронзовая жаровня, к которой он и направился, как оратор к трибуне. Но открыть рот не успел.
Обеими руками, ударом снизу вверх, я вогнал остриё всё ещё остававшегося у меня Медонова копья Клиту под панцирь, прямо в живот, а потом вырвал его и нацелил второй удар в сердце. Мы столкнулись вплотную, как два горных барана. Я физически ощутил, как моё остриё пронзает его тело и, сокрушив позвонки, с отвратительным звуком рвущейся плоти выходит из спины. Клит ещё жив. Он несколько раз ударяет меня по шее рукоятью своего меча, но тут я наваливаюсь на него всем весом, сломав уже перебитый копьём хребет. В тот миг я не ощутил ни торжества, ни сожаления.
«Этот человек больше не будет поносить меня!» — такова была единственная моя мысль.
Толкуют, будто в тот момент я был охвачен таким раскаянием, что пытался обратить своё оружие против себя. Нет. Это пришло позже. Скорее, я мгновенно протрезвел и ощутил немыслимый стыд. Такой сильный, что едва не лишился рассудка. Позднее мне рассказывали, что я заключил тело Клита в объятия и, взывая к небесам, умолял о его воскрешении. Я кричал, призывая врачей — это запомнилось и мне, — и друзьям с трудом удалось вырвать мёртвое тело из моих рук. Ужас, написанный на их лицах, лишь удвоил моё отчаяние.
Пять дней спустя приходит весть о том, что Спитамен во главе девятитысячного конного войска переправился через величайшую реку Согдианы Яксарт и теперь буйствует у нас под носом. Оплакивать Клита и заниматься самобичеванием некогда. Я собираю пять летучих отрядов и, возглавив один лично, поручаю командование остальными Кратеру, Коэну, Пердикке и Гефестиону, чья гордость будет уязвлена, если его снова оставят в тылу.
Старый Волк уже приспособился к нашей тактике преследования параллельными колоннами, научился проскальзывать между ними и взял за обычай увлекать нас в погоню и изматывать, пользуясь своим знанием местности. Чем больше мы устаём, тем чаще он наносит удары: ночью совершает налёты на лагеря, днём устраивает засады на пути прохождения колонн. В открытом бою бактрийские лошадки не соперницы нашим мидийским и парфянским скакунам, но они отличаются невероятной выносливостью. Всадники Старого Волка часами удирают от нас по пересечённой местности, а когда наши кони начинают валиться с ног от усталости, поворачивают и нападают. Используя эту тактику, Спитамен к востоку от Кирополя вырезал македонскую колонну, включавшую шестьдесят «друзей» под командованием моего отважного Андромаха, который держал левое крыло при Гавгамелах, восемь сотен наёмной конницы и пятнадцать сотен нанятой пехоты. Уцелело лишь триста пятьдесят человек: остальных перебили, а трупы, ограбленные и истерзанные, бросили на съедение волкам.
Можешь представить себе, в какое бешенство пришли мои люди, получив эту весть. В ярости они клянутся истребить врагов поголовно, и я, разделяя их гнев, вовсе не собираюсь призывать солдат к сдержанности.
Всеми пятью колоннами мы преследуем Спитамена до Яксарта. У Небдары есть брод, через который Старый Волк ускользал много раз. Это удаётся ему и теперь: оседлав противоположный берег, он всеми силами препятствует нашей переправе. Даже женщины из его лагеря, взобравшись на повозки, осыпают нас стрелами. А когда мы, подтянувшись, предпринимаем решительный штурм, разбойники бегут в Скифию, чтобы затеряться на родных просторах.
Я снова разбиваю отряд на пять колонн, и мы прочёсываем степь. Даже у этих диких саков и массагетов есть деревни. Даже у них есть убежища, где они зимуют. На протяжении шести дней мы движемся на север через пустоши, по следам копыт и повозок. Моя колонна левая, далее, слева направо, движутся по порядку колонны Коэна, Гефестиона, Кратера и Пердикки.
К полудню седьмого дня примчавшийся галопом от Коэна гонец докладывает, что идущая в центре колонна Гефестиона напала на широкий след — противник заново собирает силы. Не дожидаясь подмоги, Гефестион устремился за врагом один. За день мы одолеваем пятьсот стадиев, устремляясь туда, где был найден след. За сто стадиев до цели мы видим дым, за тридцать настигаем пеших солдат Коэна, сообщающих, что его конница, как и конница Кратера, ускакала вперёд, чтобы поддержать Гефестиона в завязанной им схватке. Скифы Спитамена не выдерживают напора и на своих низкорослых лошадках уносятся на север, исчезая во мраке.
— Что это за дым?
— Лагерь Волка.
Моя колонна вступает в сумрак. Теламон и Любовный Локон едут рядом со мной. Оказывается, что это не просто лагерь, а несколько деревушек, растянувшихся на пять стадий под меловыми утёсами, вдоль широкого песчаного русла пересохшей реки. Все палатки, хижины, шалаши и повозки сожжены. Земля под нанесённым ветром снегом черна от золы.
— Прекрасное место, — замечает Теламон. — И дерево на растопку есть, и вода, и утёсы от ветра прикрывают. Скорее всего, скифы зимуют здесь каждый год.
Подъехав поближе, мы видим тела врагов, взрослых мужчин и юношей, защищавших лагерь. Всех их не перечесть, но ясно, что счёт идёт на сотни. В центре находится наспех воздвигнутое заграждение из примерно полусотни перевёрнутых повозок: за ним пытались укрыться женщины и дети. Чтобы восстановить картину случившегося, особого воображения не требуется.
Гефестион, прибыв на место первым и зная, что остальные македонские командиры по прибытии будут придирчиво оценивать его действия, предпринял против врага самые суровые меры из всех возможных. Мы видим, где враг сомкнул кольцо своих повозок и где люди Гефестиона набрали хворосту, чтобы развести огонь. Остальное довершил ветер. Видим мы и тела женщин и детей, которые выбежали из-за повозок, пытаясь спастись от пламени, но встретили смерть от наших копий и дротиков.
Колонна Кратера, справа от Гефестионовой, должно быть, прибыла незадолго до нашей. Сам Кратер, спешившись, стоит в толпе македонских воинов и явно одобрительно хлопает кого-то по плечу. Слов его с такого расстояния не расслышать, но это очевидная похвала.
В кои-то веки Кратер хвалит Гефестиона.
Мы огибаем почерневшее кольцо повозок. Оставшиеся там погибли не от огня, а от удушья, дым прикончил их прежде, чем до них добралось пламя. Однако то, что огонь пожирал уже мёртвые тела, не делает вид превратившихся в головешки младенцев и обугленных скелетов их матерей менее удручающим зрелищем.
Я приближаюсь к кругу, в центре которого Гефестион. Как и Кратер, он ещё не видит меня. Но я вижу его. На его лице написана такая горечь, что я отдал бы всё, лишь бы этого не видеть.
Заметив меня, он берёт себя в руки. Ни в тот вечер, ни в следующий Гефестион не заговаривает о произошедшей резне, но спустя два дня, на стоянке по пути в Мараканду, у него происходит стычка с Кратером.
Всегда, с того самого дня, как армия выступила из Македонии, считалось, что этот поход преследует самые высокие цели. Теперь же Гефестион называет войну, которую мы ведём, гнусной» и «нечестивой».
Кратер откликается незамедлительно и резко.
— На войне не бывает ни правых, ни виноватых, а есть лишь победители и побеждённые. У тебя не хватает духу признать эту простую истину, потому что ты не солдат и никогда им не станешь.
— Если солдат — это такой человек, как ты, то я впрямь предпочту быть кем-нибудь другим.
Я приказываю им обоим остановиться, но взаимная неприязнь, копившаяся десять лет, прорывается наружу. Сдержать её не может ни тот, ни другой.
— На войне законно и оправданно всё, что способствует достижению победы, — заявляет Кратер.
— Всё? Включая избиение женщин и детей?
— Такую меру возмездия, — объявляет Кратер, — враг навлекает на себя сам.
— Как удобно для тебя!
— Навлекает на себя, говорю я, отказываясь подчиниться нашей воле и не желая смириться с неизбежным. Можно сказать, что такие избиения совершаются рукой противника, а не нашей.
Гефестион лишь улыбается, его губы болезненно кривятся.
— Нет, друг мой, — говорит он спустя момент, обращаясь не к одному Кратеру, но и ко мне, и ко всем присутствующим, и к себе самому. — Это наши руки вонзают мечи в их грудь, и наши руки запятнаны невинной кровью, от которой их уже никогда не отмыть.
Мы возвращаемся в Мараканду на девятый день. Я предаю земле тело Клита. Погребение скромное: пышные воинские почести все восприняли бы как издевательство. Мы все — и я, и армия — достигли самой низшей точки упадка.
Моё отчуждение от Гефестиона, хотя и более мучительное, чем когда-либо, дошло до такого состояния, что мы, по крайней мере, можем разговаривать с полной откровенностью. Когда, снова оставшись со мной наедине, он называет эту кампанию «отвратительной», я цитирую великого Перикла из Афин, который, высказываясь о приобретениях своего города, сказал: «...может быть, присвоив это, мы поступили неправильно, но теперь, когда приобретённое стало нашим, возвращать его было бы опасно и неприемлемо».