ё же мы, зрители, прозрев, начинаем понимать, что только собственный выбор главного героя сделал его тем, кто он есть, и определил его конец. Это трагедия, ибо кто из нас способен подняться над собой? Суть трагедии как раз в том, что человек есть узник собственной натуры, но слеп к этому. Он не осознает своей неволи и не в состоянии преступить её пределы. Будь у него такие внутренние силы, это уже не была бы трагедия. Сила трагедии в том, что она правдиво отражает сознание и царя, и простого человека и отображает жизнь. Мы собственными руками неосознанно готовим свою погибель. Все мы, кроме, возможно, этих гимнософистов. Они, похоже, сознательно стремятся к разрушению, полагая, будто в сердце небытия обретут процветание.
Собравшиеся смеются и аплодируют. Все, кроме Гефестиона, который привязался к этим индийским мудрецам и расстроен оттого, что к ним отнеслись с высокомерной снисходительностью.
Он выступает в их защиту.
— Они не варвары, Фессал. Они чужды рабского начала, свойственного вавилонянам, и в отличие от египтян не являются идолопоклонниками. Их древняя философия отличается глубиной и утончённостью. Это философия воинов. В своих попытках ознакомиться с ней я лишь слегка коснулся её поверхности, но даже это произвело на меня сильное впечатление. Вопреки твоему утверждению, мой друг, я заявляю, что эти аскеты действительно поднялись над собой, ибо очевидно, что они не родились в том состоянии, в каком мы видим их ныне, но пришли к нему в результате долгих трудов и немалых усилий.
В ответ слышатся смех и невежественные шутки, но Гефестион выслушивает их добродушно, без обиды. Мне радостно видеть, что он воспрял духом; теперь, когда армия ушла из Афганистана, я вижу это в его глазах, в глазах многих товарищей, да и в своих собственных. Теламон взирает на него с таким же удовольствием, как и я.
— К чему стремятся эти йоги, добровольно обрекая себя на бедность и отрекаясь от житейских благ? — продолжает Гефестион. — По моему разумению, они стремятся к слиянию своей личности с Божественной Сущностью, то есть желают увидеть мир таким, каким видит его Бог, и действовать по отношению к нему так, как действует Он. И побуждает их к этому не высокомерие, но смирение. Не смейтесь, друзья мои. Подумайте об аналогии, которую только что привёл наш друг Фессал, об аналогии с автором пьес. Для собственной пьесы драматург есть Бог, ибо это творение его воображения. И хотя представление об этих персонажах ограничено его замыслом и возможностями, драматург может и должен «видеть всё поле». И он испытывает сочувствие ко всем своим героям, иначе ему не удалось бы сделать их образы живыми и убедительными. Вот так взирает на нас и наш мир Всемогущий. Полагаю, это и есть то состояние, к которому стремятся гимнософисты. Не чёрствое безразличие, но благожелательное бесстрастие. Йог стремится любить злых, так же как и справедливых, признавая в каждом братскую душу и видя в нём спутника в путешествии по стезе жизни.
На сей раз смешков меньше: многие одобрительно постукивают по столу костяшками пальцев. Птолемей просит высказаться Теламона, заметив, что он видел, как наёмник увлечённо беседовал с несколькими из этих аскетов.
— По правде, — говорит он, — наш аркадец больше похож на этих нищенствующих философов, нежели на кого-либо из нас. Ибо хотя он принимает плату за свои ратные труды и без устали повторяет, что стезя наёмника достойна и почтенна, он ведёт скромную жизнь и почти всё полученное тут же раздаёт.
Птолемей призывает Теламона произнести речь.
— На какую тему?
— О Кодексе наёмника.
Все смеются: такого рода разглагольствования мы слышали часто. Когда Теламон отказывается, вместо него поднимается Любовный Локон. Приняв позу, безупречно копирующую аркадца, он пародирует речи наёмника столь точно, что вызывает общий восторг. Его осыпают монетами, а слова тонут во взрывах хохота.
— Я не служу деньгам; я заставляю деньги служить мне. В конце похода меня не волнует ни похвала, ни осуждение. Мне нужны деньги. Я хочу, чтобы мне платили. Таким образом, война для меня — это всего лишь работа. Не я её затевал, не мне её заканчивать. У меня и у моего командующего разные цели. Я служу только ради службы, сражаясь только ради сражений, совершаю утомительные пешие переходы лишь ради самих этих переходов.
Когда смех утихает, призывы товарищей вынуждают Теламона выйти вперёд.
— И впрямь, друзья, — признает он, — я беседовал с этими йогами, интересуясь их учением. Как оказалось, по их представлениям, все люди делятся на три типа: человек невежественный, tamas, человек действия, rajas, человек мудрый, sattwa. Мы, собравшиеся за этим столом, люди действия.
Таковы наши характеры и наши стремления. Но хотя я и прожил всю жизнь (а если принять доктрину Пифагора о переселении душ, то и предыдущие жизни) в таком качестве, мне всегда хотелось стать человеком мудрости. Вот почему я сражаюсь и вот почему избрал ратное призвание. Жизнь есть борьба, не правда ли? А раз так, то что может подготовить к ней лучше, чем военная служба? Разве вы не заметили, друзья мои, что эти мудрецы обладают достоинствами непревзойдённых солдат? Они привычны к боли, равнодушны к невзгодам, и каждый, заняв на рассвете свой пост, не покинет его, невзирая на жажду, жару, голод, холод или усталость. Он рад любой погоде, не нуждается в понуканиях и черпает силы из недр собственного сердца. Хотел бы ты, Александр, иметь армию с такой волей к битве? Мы бы сумели переправиться через эту реку быстрее, чем на счёт триста.
— Ты хочешь сказать, Теламон, — спрашиваю я, — что твоя солдатская служба есть подготовка к соответствующей твоему истинному призванию стезе мудреца?
Собравшихся это забавляет, но я говорю вполне серьёзно. Теламон отвечает, что мечтал бы обладать стойкостью и упорством гимнософистов.
— Мне, друг мой, далеко до этих людей, и я гожусь им только в ученики. Причём учиться придётся не одну жизнь.
Заодно наёмник заявляет, что нужными качествами в немалой степени обладаю и я.
— Надо отдать тебе должное, Александр, ты тоже не привязан к удобствам и не страшишься за свою жизнь. Тебя не интересуют земли, которые ты завоевал, а сокровища привлекают лишь постольку, поскольку могут служить для продолжения твоих походов. Но есть одно, к чему ты действительно привязан и что пагубно для твоей души.
— И что это, друг мой?
— Твои победы. Ты гордишься ими, а гордыня — это слабость.
Теламон указывает на террасу, лагерь, армию.
— Хорошо, если бы ты мог уйти отсюда сейчас, сегодня ночью. Встать и уйти! Не взять ничего! Способен ли ты на такое?
Все смеются.
— А ты думаешь, что я бы не смог?
— Ты не сможешь отказаться от своих побед и великого имени, как не сможешь и покинуть своих товарищей, которых ты любишь и которые, в свою очередь, любят тебя и полагаются на тебя. Кто настоящий владыка? Ты властвуешь над державой или она над тобой?
Смех звучит ещё громче.
— Ты знаешь, Теламон, что ты единственный, от кого я могу это стерпеть. Никому другому такое не сошло бы с рук!
— Но, мой дорогой друг, — очень серьёзно отвечает аркадец, — ты должен иметь в себе силы, чтобы встать и уйти. Быть солдатом — это далеко не всё. Кодекс воина не даёт ответов на все вопросы. Я это понял. Я прожил много жизней. Я устал. Я готов отбросить всё это, как изношенный плащ.
Все встречают его слова добродушным смехом и шутками.
— Не покидай нас! — восклицает Птолемей.
Остальные вторят ему, отпуская реплики в том же роде.
Теламон обращается ко мне.
— Александр, в детстве я учил тебя не поддаваться страху и гневу. Ты охотно учился. Ты победил лишения, голод, холод и усталость. Но властвовать над своими победами ты так и не научился. Они властвуют над тобой. Ты их раб.
Я чувствую, как подступает гнев. Теламон видит это, но продолжает:
— Замечание йога о том, что он «победил желание завоевать мир», как нельзя более уместно. Мудрец имел в виду, что он укротил своего даймона. Ибо что есть даймон, если не стремление к превосходству, которое присутствует не только во всех людях, но и во всех животных и даже растениях, обращая жизнь в непрерывную взаимную агрессию?
Этот удар попадает в цель.
— Даймон имеет нечеловеческую природу, — заявляет Теламон. — Этой сущности чуждо понятие о каких-либо ограничениях, и, неподконтрольная ничему, она пожирает всё, включая самое себя. Следует ли отсюда, что это зло? Но является ли злом стремление жёлудя стать дубом? Или тяга молоди лосося к морю? В природе желание доминировать удерживается в естественных пределах, ибо возможности животных ограниченны, и только в человеке это стремление выходит за разумные рамки. Что же говорить, друг мой, — он озабоченно смотрит на меня, — о таком человеке, как ты, чьи исключительные дарования позволяют с лёгкостью одолевать все преграды на пути осуществления твоих желаний? Нам всем известны случаи, когда люди кончали жизнь самоубийством, — завершает Теламон свою речь, — осознав, что могут убить своего даймона, лишь убив себя.
Веселье в зале сменилось напряжённостью: все держатся скованно, опасаясь вспышки гнева с моей стороны. Я же, напротив, воспринимаю слова Теламона доброжелательно. Мне хочется услышать больше, ибо им затронуты вопросы, поиски ответов на которые занимают меня днями и ночами. Мой наставник читает это на моём лице.
— Хотя ты, Александр, и посмеиваешься надо мной из-за моего желания стать когда-нибудь мудрецом, ты и сам не чужд подобному стремлению, проявлявшемуся у тебя с детских лет. Как раз поэтому я и обратил на тебя внимание, когда ты мальчонкой таскался за мной по пятам, словно тень, не отставая ни на шаг.
Это воспоминание разряжает обстановку: все облегчённо смеются. Но Теламон серьёзен.
— Кроме того, я заявляю, что именно благодаря этому ты превосходишь своего отца. Заметь, я не говорю «превосходишь как военачальник», хотя так оно и есть. И не говорю, что ты отважнее как солдат, хотя так оно и есть. Главное твоё преимущество перед отцом не в этом, а в наличии нравственной цели. Ты всегда внутренне стремился стать человеком мудрости, тогда как Филипп вполне довольствовался возможностью сражаться да барахтаться в постели с любовницами и любовниками. Когда тебе не удаётся то, на что ты, как сам осознаешь, способен, ты испытываешь страдания. Твой отец понимал это. Он понимал, что, даже будучи ребёнком, ты превосходил его. Вот почему Филипп не только любил тебя, но и боялся. И вот почему, Александр, тебя, так же как меня и Гефестиона, тянет к этим индийским мудрецам. В их исканиях ты угадываешь нечто если не совпадающее с твоей сутью, то созвучное ей.