Эти два дня до собрания Шура жила как в тумане. Она гордилась доверием Лёли и всё же боялась, окажется ли на высоте, сможет ли чётко и ясно обосновать и защитить своё мнение?
Во вторник, ровно в восемь часов, Шура пришла на Фурштатскую улицу, к знакомому дому, где жили родители Лёли Стасовой. Пока она поднималась по лестнице, сердце её готово было выпрыгнуть из груди.
Дверь открыла сама Лёля.
— Прислуга отпущена, — проговорила она, — а родители в опере. В доме никого, кроме нас, нет.
На вешалке уже висело несколько мужских пальто. Лёля провела Шуру в столовую. На столе, накрытом, как обычно, белой скатертью, стоял кипящий самовар. У стола сидели пять или шесть человек и пили чай с вареньем. Лёля представила Шуру как товарища по работе в музее и добавила: «А это всё мои личные друзья. Хотите чаю?»
Обсуждался вопрос о срочном сборе денег на выпуск политического воззвания. Полиция накрыла партийную типографию, а новая ещё не была по-настоящему пущена в ход. Шуру вызвали, потому что у неё были богатые знакомые и она могла придумать какой-нибудь способ срочно выманить у них деньги.
Домой она возвращалась пешком. Шёл мелкий сетчатый дождик, какой часто бывает в Петербурге весной. «Неужели я годна только на то, чтобы добывать у богачей деньги или надписывать коробки с жуками?» — думала Шура, глотая слёзы.
Комната в скромной квартире на Таврической улице в Петербурге. Горит керосиновая лампа с зелёным абажуром. На столе разложены чертежи и вычисления. Рядом на маленьком столе — новое изобретение для подсчётов, которое называется арифмометром. Владимир и его товарищ Карл Карлович работают над планами отопления и вентиляции и делают подсчёты на арифмометре. Владимир насвистывает мотив нового танца кекуок. Карл согнулся над вычислениями, не замечая Шуры и Зои, пытающихся читать вслух свежий номер «Русского богатства». Несмотря на жестокость цензуры, в этом прогрессивном журнале появляются статьи, рисующие положение русского крестьянства и рабочих. Владимир верит, что технические успехи — это самый сильный фактор в истории и самый большой двигатель человечества. Владимир считает, что самое важное — это просвещение.
— Этого мало, — говорит Шура. — Как ты хочешь насадить науку и просвещение в самодержавной России, где всякая живая мысль задушена? Надо изменить в корне существующий порядок. Надо создать базу для новой экономики. Историю человечества двигает классовая борьба.
Карл — умелый спорщик, и ему ничего не стоит разбить доводы противника. Коллонтай над всеми посмеивается во время споров и почти не участвует в них сам. Иногда он прерывает всех и говорит:
— Довольно философии! Давайте потанцуем.
А так как в то время не было граммофонов, они сами насвистывают или хором поют вальс из «Онегина» и танцуют.
Шура с Зоей давно спят в своей спальне, а в соседней комнате арифмометр продолжает стучать до утра.
Коллонтай и его друг очень не похожи. У Владимира тёмные волосы и карие глаза. Его живой темперамент сказывается в каждом движении. Карл небольшого роста, бледный и некрасивый, из-за чего Зоя прозвала его Марсианином. У него умное лицо. Он самоуверен, сдержан, холоден.
Карл с уважением относился к Шуриным проблемам и интересовался её сочинениями.
— Разумеется, хозяйство и воспитание одного ребёнка не могут заполнить вашу жизнь, — говорил он. Марсианин охотно слушал выдержки из Шуриных литературных работ, критиковал их или хвалил. Шура прислушивалась к его суждению и отдавала ему должное за ясность и чёткость мысли.
Рассказ, над которым Александра трудилась целое лето, закончен. Он с вызовом назван «Святочный». Обычно под таким названием в журналах «для семейного чтения» публикуются слащавые истории о торжестве добродетели. Зоя считала, что этот рассказ нанесёт смертельный удар старым предрассудкам и положит конец буржуазной морали.
Это был большой день для Шуры. В квартире на Таврической собрались близкие друзья.
Шура поудобнее устроилась в стареньком скрипящем кресле, поставила возле себя на столике стакан с чаем в серебряном подстаканнике и, слегка волнуясь, начала читать:
Скорый поезд «Петербург—Варшава—Берлин» прибыл в Псков по расписанию — в половине третьего ночи. Тотчас же возле вагонов третьего класса зашевелилась и загалдела неизвестно откуда взявшаяся тёмная безликая масса с мешками, узлами и фанерными чемоданами. Два тощих господина в котелках, о чём-то оживлённо споря, размахивая при этом руками, торопясь и опережая друг друга, залезли в вагон второго класса. И лишь одинокая женская фигурка в чёрном медленно направилась к вагону первого класса.
Пожилой проводник с бакенбардами принял у пассажирки саквояж и помог ей взобраться на ступеньки.
— Прошу вас, мадам, — сказал он, взглянув на билет, — вот ваше купе.
Пожелав даме спокойной ночи, проводник побрёл к себе. Когда щёлочка света за дверями служебного отделения исчезла, в коридор вышел юноша лет двадцати и жадно закурил дорогую папиросу. Дверь купе vis-a-vis слегка раздвинулась, и грудной женский голос тихо позвал: «Андрей!» Молодой человек вздрогнул.
— Наташа! Слава Богу! Как я волновался, что ты не получишь моей телеграммы, — воскликнул он.
Дама в чёрном прижала палец к губам.
— Тс-с, — зашептала она, — ты же разбудишь пассажиров, — и, кивнув головой, поманила его в своё купе.
Они сидели у окна, напротив друг друга, разделённые выдвижным вагонным столиком.
— Ну вот мы опять вместе, — тихо произнесла Наташа, откинув вуаль.
На Андрея глядели добрые лучистые глаза стройной красивой женщины, которой на вид было не больше двадцати семи, и лишь неуловимый отпечаток жизненного опыта на её одухотворённом лице говорил о том, что женщине этой, возможно, больше тридцати.
— Ты долго ждала поезда? — Андрей смотрел на Наташу робкими восторженными карими глазами.
— Нет, только сорок минут, но поездка в Псков была довольно утомительной. Из Ревеля я выехала в шесть вечера.
— Кто-нибудь провожал тебя?
— Старший сын. Он приехал из Дерпта. В университете рождественские каникулы.
— А муж?
— Сейчас он находится где-то возле Огненной Земли. Крейсер «Анна Иоанновна» совершает кругосветное плавание. Командир не может оставить свой корабль, поэтому муж просил меня поехать в Берлин вместо него. Он так любил свою тётю Брунгильду. Она заменяла ему мать. И хотя я всегда недолюбливала её, я обязана выполнить просьбу мужа и побыть у постели умирающей.
— Господи, дай этой несчастной дожить хотя бы до Крещения! — воскликнул Андрей, судорожно сморкаясь. — Она совсем одинока?
— Да. Кроме слуг, никого в доме нет.
— Даже не верится, что можно будет видеть тебя без этих нелепых встреч урывками, общаться с тобой не в письмах и телеграммах, а «живьём», глядя тебе в глаза.
— Ты сам виноват в нелепости этих мимолётных встреч. Я всегда предлагала тебе останавливаться у нас. До сих пор не могу понять, почему ты избегаешь наш дом.
— Ты же знаешь, что я в тебя влюблён.
— Вот так всегда. Стоит только с интересным для тебя человеком завязать дружеские отношения, как оказывается, что он видит в тебе женщину.
— Я вижу в тебе не только женщину, но «божество и вдохновение». Разве доказательством этого не является тот факт, что я, фельетонист газеты «Копейка», сочинил лирические стихи.
— Я подумала, что ты написал их под впечатлением неожиданности нашего знакомства. Это в самом деле было очень романтично. Забытое Богом княжество Лихтенштейн, банковский дом кузена моего мужа, где я остановилась проездом из Санкт-Морица в Констанц. И вдруг в этом предальпийском захолустье я слышу русскую речь и вижу тебя, вояжирующего с друзьями из Баден-Бадена в Баден.
— И мы пригласили тебя в итальянский ресторан в Вадуце, где провели незабываемый вечер, а когда мы расстались, на бумагу легли эти строки:
В меняльной лавке русского барона
При въезде в государство Лихтенштейн
Стояла дева родом из Коломны,
Минувшего исчезнувшая тень.
Она открыла крышку табакерки,
И в душу музыка влилась.
И сердце, замороженное веком,
Пронзила пламенная трепетная страсть.
В тот вечер в итальянском ресторане
Мы наслаждались музыкой родного языка,
И терпкое вино Тосканы
Нам услащало пересохшие уста.
Но вот настала ночь, разлучница-блудница,
И путница к карете побрела.
И с болью в сердце нам пришлось проститься...
О Господи, неужто навсегда?
В тот же день я отправил тебе эти стихи по почте, с трепетом ожидая твоего ответа. А ты лишь прислала мне свои стихи. Я их выучил наизусть:
Если тебя баловала судьба,
Если тебе её ласки приелись,
Если обиды тебе захотелось,
Ты — полюби.
Если не мил тебе гордый покой,
Если тебе не знакомы страдания,
Острые жгучие дети лобзания,
Ты — полюби.
Если свободой пресытилась ты,
Если тебе опостылели крылья,
Если ты хочешь цепей и насилья,
Ты полюби.
Но, как понимать эти стихи, я не знал.
— Я намекала на то, что хочу избежать тирании любви. Эта рабская страсть подавляет волю и уважение к себе, отнимает время, лишает сил, необходимых для борьбы за гуманистические идеалы, и сужает кругозор. А я хочу оставаться самой собой, продолжать рисовать картины и участвовать в выставках. Только творческий труд, а не любовь может доставить женщине истинное удовлетворение.
— Но без твоей любви я погибну!
— О нет. Ты ещё молод. Тебе только двадцать два года. Вся жизнь у тебя впереди. Не забывай, что я старше тебя на семнадцать лет. Нас разделяет не только возраст. Мы люди разного круга. Ты фельетонист бульварной газеты, а я художница-маринистка.