— Знакомься, Шура, — сказал Дыбенко, подходя к ним. — Это наш домашний коллектив... Марья Ивановна у нас по хозяйственной части.
Полная женщина средних лет степенно пожала Александре руку.
— А это наша скотница Галя.
Ещё молодая, но совершенно расплывшаяся крестьянка лодочкой протянула ладонь.
— А это Валентина Константиновна — мой секретарь.
Перед Александрой стояла высокая, статная блондинка лет двадцати, от которой исходил запах духов Л’Ориган-Коти.
Змейка ревности ядовитым языком лизнула сердце.
— В штабе времени не хватает. Работу домой брать приходится. Без Валентины Константиновны мне никак не обойтись, — быстро заговорил Дыбенко.
Готовая поверить словам мужа, Александра почему-то взглянула на Марью Ивановну. Домработница опустила глаза.
— Ну пойдём, жена, дом осматривать!
Обняв Александру за плечи, Дыбенко водил её по бесчисленным комнатам, обставленным в стиле ампир, с гордостью показывал ей кузнецовский фарфор, морозовское полотно, венецианский хрусталь. Но Александра ничего не видела перед собой, кроме алых пухлых губ Валентины Константиновны, и ничего не слышала, кроме стойкого запаха духов Л’Ориган-Коти.
В столовой всё было накрыто к ужину. Дыбенко зажёг свечи и три раза хлопнул в ладоши. Вошла Марья Ивановна с самоваром.
— При царе здесь генерал жил, — сказал Павел, когда домработница вышла из комнаты. — Марья Ивановна у него тоже в прислугах ходила.
«А тебе-то зачем в такой роскоши жить?» — хотелось спросить Александре, но она сдержалась. Зачем изливать из себя злые, жестокие слова? Потом о них пожалеешь, но будет поздно. Изрешетят, изуродуют они любовь, как лицо после оспы. И не будет в ней больше красоты, не будет греющего счастья.
В дверь постучали. Вошёл ординарец:
— Товарищ Дыбенко. Звонили из штаба. Совещание завтра переносится на десять часов.
— Спасибо, Шура. Можешь идти.
— Значит, твоего ординарца тоже зовут Шурой? — попыталась улыбнуться Александра.
— Тоже. А тебе обидно, что два Шуры у меня в доме? Ишь ты, какая ревнивая... Успокойся, другой такой Шуры, как ты, во всём белом свете больше нет. И люблю я только тебя.
Павел поднял её на руки и понёс в спальню.
«Любит, конечно, любит. Ну зачем я себя мучаю!» — думала Александра, стряхивая горячие слёзы счастья на узорчатый паркетный пол.
Бережно опустив жену на кровать, Дыбенко торопливо стал снимать с неё сапоги, чулки, платье.
— Как я соскучился по этим игрушечным ножкам, — шептал он, целуя её ступни.
Александра откинула одеяло:
— Господи, что это?
В раскрытой постели она увидела женское бельё.
Сердце сжало смертельной болью.
— Паша, ну за что, за что!
Дыбенко, ломая руки, повалился на кровать:
— Шура, прости, прости. Я люблю только тебя. Одну тебя!..
— Ты лжёшь, ты всё лжёшь... Зачем же ты звал меня сюда? Зачем писал нежные письма?
— Шура, выслушай меня. Это всё так, случайное. Валю я из жалости пригрел. Мы когда в Одессу вошли, белые у нас на глазах улепётывали, кто на баржах, кто на лодках. Мы их вдогонку слегка обстреливали, но не особливо, больше чтоб напугать. На одной такой барже Валя с родителями была. Её, бедную, в давке за борт вытолкнули, а родители так и уплыли в Константинополь. Наши моряки её подобрали, привели ко мне. Мол, что делать, расстреливать или как? Девятнадцать лет ей тогда было, тощая, затравленная. Жалко мне её стало, вот я и придумал для неё работу секретарши. Влюбилась она в меня. Стихи мне писала по-французски. Ты была далеко, я всё один да один. Вот и сошлись мы с ней.
— Ты её любишь?
— Да нет же, Шура, люблю я только тебя, моего ангела-хранителя, друга моего верного. А там, Шура, другое, совсем другое. Хочешь, назови увлечением, чем хочешь. Только не любовь это.
— Так порви с ней. Не ты у неё первый, не ты последний.
— В том-то и горе мне, что Валю я девушкой взял. Чистая была.
— Чистая?
Будто тонкая игла кольнула Александру в самое сердце.
— Чистая, говоришь? А не ты ли, лаская меня в Смольном, шептал: «Чище тебя, Шура, нет человека в мире!» Что же ты сейчас иначе заговорил? Разве чистота человека в теле его? Откуда вдруг в тебе эти буржуазные предрассудки?
— Да не я так думаю, а она. Для неё то, что взял я её да на ней не женился, — горе великое! Она теперь себя погибшей считает. Ты не представляешь, как она мучается. Слезам её конца нет. Ведь пойми же, Шура, она не по-нашему, не по-пролетарски думает. Тот, кто взял её первый, тот и женись.
— Кто же тебе мешает жениться? Я тебя не держу.
— Ну как же я на ней женюсь, когда чужие мы с ней? Когда во всём-то мы разные? Когда нет у меня к ней любви настоящей?.. Так, жалость одна. Ведь у тебя, Шура, и партия и друзья, а у ней — только я... Тебя, Шура, люблю я крепче, глубже. Без тебя нет мне пути. Что бы ни делал, всегда думаю: а что Шура скажет, что посоветует? Ты как звезда мне путеводная.
Нежность и жалость к нему, такому большому и будто по-детски беспомощному, затопила сердце Александры. Она поцеловала его в голову.
Положив голову ей на колени, он зарыл лицо в её горячие ладони.
Оба молчали.
Тёплой волной от одного к другому пробежала сладкая истома. Засыпанный пеплом обид и недоверия, уголёк страсти выкидывал свои обжигающие язычки.
— Шура! Любимая!
Руки Павла властно обняли Александру, притянули к себе.
Будто пьяная, поддалась она забытой истоме.
Она знала, что сейчас Павел любит её безраздельно, что сейчас Валя забыта. Сейчас он изменяет Вале не только телом, но и сердцем.
На душе было по-злорадному радостно, больно и весело.
— Я знал, знал, что ты меня поймёшь, — шептал Павел. — Ведь ты мой единственный друг. Если бы ты знала, как я тобой дорожу! Чтобы не потерять тебя, я уговорил Валю сделать аборт... А мы оба так хотели ребёночка... Она плакала, убивалась, но потом мы вместе решили, что так будет лучше...
— Вместе решили? Значит, ты к ней с горем пришёл, а не ко мне? Значит, она тебе ближе? Значит, ты её считаешь своим другом, а я тебе только для ширмы нужна? Ведь по твоему рангу жену положено коммунистку иметь...
— Ну зачем ты, Шура, всё искажаешь? Зачем опять мне не веришь?
— Потому что ты лжёшь!
— Это твоё последнее слово?
— Лжёшь, всё лжёшь! — словно обезумев, повторяла она.
Павел молча вышел из комнаты.
Через минуту наверху раздался выстрел.
Александра опрометью бросилась в кабинет Павла.
Дыбенко лежал на полу, в луже крови. Из безжизненной руки выпал пистолет.
С простреленными лёгкими Дыбенко увезли в больницу. Рана оказалась очень опасной, но не смертельной.
Александра сутками дежурила возле его постели. В бреду он звал Валю.
Туго затянувшийся узел надо было разрубать. Оставаться в Одессе было бессмысленно.
Александра написала Сталину письмо с просьбой направить её на любую партийную или советскую работу в отдалённый район страны.
Вскоре от Сталина пришла телеграмма: «Партия решила направить вас за границу на ответственный дипломатический пост. Прошу срочно вернуться в Москву».
Иосиф Виссарионович принял Александру в Кремле, в кабинете Ленина. Ильич болел, и партия доверила сорокатрёхлетнему Сталину важнейший пост в стране.
— Мы хотели назначить вас полномочным представителем РСФСР в Канаде, — сказал он. — Но буквально вчера стало известно, что Оттава не дала вам агреман[30]. Там ещё помнят вашу шумную поездку по Америке в 1915 году.
Вытряхнув из трубки пепел, он с улыбкой спросил:
— Скажите, товарищ Коллонтай, есть такая страна, где вы не нашумели?
— Норвегия, — не задумываясь ответила Александра.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Влюблённая в Северный полюс Норвегия
В гордой застыла дремоте.
В Христианию Александра прибыла в первых числах октября 1922 года. Уютная норвежская столица в осеннюю пору была особенно красива. Почему-то так получалось, что, живя в Норвегии в эмиграции, осени она здесь не заставала: дважды выезжала в это время в Америку, а в марте 1917 года вырвалась отсюда в Россию. Неужели с той весны прошло только пять с половиной лет? Казалось, промелькнула целая жизнь. И вот настала осень. Унылая, холодная, безрадостная.
Поначалу Александра поселилась в красненьком «Турист-отеле» на Хольменколлене. Была надежда, что предвестие весны, посетившее её здесь, вернётся. На Хольменколлене в самом деле на удивление ничего не изменилось, но на сердце от этого стало ещё больнее.
Она переехала в город в гостиницу «Ритц», расположенную возле советского представительства. Из окна её комнаты на мансарде тоже был прекрасный вид на фиорд. Здесь он был даже ближе и ощутимее.
Стараясь преодолеть душевную муку, Александра с головой уходит в новые для неё обязанности советника полпредства: участвует в переговорах о закупке норвежской сельди и тюленьих шкур, о продаже советского зерна, в бесконечных спорах о Шпицбергене.
На какое-то время это помогало забыться, но, придя домой, она опять возвращалась к своим мыслям, и тоска смертельной хваткой душила её.
Она впервые позавидовала тем, у кого есть близкие: мать, сёстры, муж... Нет, меньше всего верно, что муж может дать душевное тепло и не потребовать за это отказа от свободы. Муж — нет, а друг может. Но друга у неё сейчас не было...
Кровоточащую душевную рану терзали воспоминания, прошлое оживало от мелькнувшего в толпе лица, шелеста страниц, дуновения ветра.
И вдруг в голову пришла мысль: если прошлое так настойчиво давит, почему ему не поддаться, почему не поведать свои страдания бумаге?
Она взяла блокнот, и рука сама стала выводить строчки. Но чудо было не в этом: воплощённые в словесную плоть образы переставали причинять боль. С помощью пера и чернил она как бы выдавливала из сердца яд страдания.