младенцев. Но прав и Булгаков! Мазь, которую поднес Маргарите Николаевне Азазелло, действительно должна была легко всасываться, холодить кожу и отдавать болотной тиной».
Далее шли совершенно непонятные Люсину структурные формулы, где шестиугольные ячейки бензола были опутаны разветвленной паутиной всяческих радикалов.
— А здесь у нас хранятся уникумы! — В голосе Берсенева отчетливо прозвучала гордая радость. — Латинские, греческие, арабские, древнееврейские и даже коптские рукописи. Есть кусочек подлинного египетского папируса из храма Тота в Фивах. Вы даже не представляете себе, сколько все это может стоить! Там у них на ежегодных аукционах за какой-то клочок пергамента платят фантастические суммы!.. Впрочем, я не специалист, — внезапно спохватился он. — Возможно, вся эта макулатура и не имеет особой ценности. Ведь одно дело — личные письма Наполеона или чертеж Леонардо, другое — заумная и заведомо лживая белиберда. Кто на такое польстится?.. Вообще-то у них там большой интерес ко всяческому мракобесию, — добавил он для пущей объективности.
— А где травники? — спросил Люсин, никак не отреагировав на столь очевидные противоречия. — Ятрохимия, Парацельс?
— По-видимому, где-то тут. — Берсенев открыл шкаф, над которым висел гравированный портрет монаха с тонзурой и в сутане. В арке из терниев, где сплетенные колючки перемежались усатыми жучками, ящерицами и тугими бутонами роз, готическим шрифтом значилось: Albertus Magnus.
Но Игорь Александрович еще недостаточно свободно ориентировался в уникальном собрании, которое уже почитал своим. В шкафу, над которым простер натруженные костистые длани Альберт Великий, стояли справочники и энциклопедии: Брокгауз и Ефрон, три издания БСЭ, Британика, Большой Ларусс и уникальный словарь Дидро — Д'Аламбера — первый свод мудрости европейской.
Интересовавшие Люсина книги хранились, как вскоре выяснилось, в секретере, ключ к которому пришлось искать в ящиках письменного стола, забитых бумагами и канцелярской мелочью.
Бережно перелистывая раскрашенные от руки рисунки растений, Люсин пытался представить себе, как выглядел тот, пражский травник, которому, возможно, было предназначено сыграть в жизни Георгия Мартыновича роковую роль. Скорее всего, он мало чем отличался от этих пухлых, растрепанных томов, оттиснутых в Варшаве и Дрездене. На одном из них виднелась издательская метка, изображавшая череп с выползающей из темной глазницы змеей. Зловещая виньетка напомнила Владимиру Константиновичу «Песнь о вещем Олеге». В хаотическом клубке всяческих случайностей и впрямь проблескивали кованые звенья предначертаний.
Кроме зелейных сборников и алхимических раритетов, вроде Раймунда Луллия, изданного знаменитым Альдом Мануцием, в секретере лежали и творения современных авторов. Сложенные отдельной стопкой, они ершились множеством закладок. Здесь были работы Лосева, Аверинцева и уже знакомая монография Бариновича. Просмотрев несколько закладок с пометками Солитова, не представлявшими особого интереса, Люсин уже собрался было задвинуть всю кипу на место, как вдруг наткнулся на голубую обложку с романтической каймой «Золотой библиотеки» фантастики и приключений. Сердце радостно встрепенулось до того, как глаза успели схватить название: «Сокровища Монсегюра». Эту книгу, написанную Березовским по горячим следам дела, которым он, Люсин, продолжал втайне гордиться, не узнать было просто немыслимо. Давным-давно законченное и сданное в архив, оно время от времени продолжало напоминать о себе глухими отголосками и престранного свойства совпадениями. Люсин не остался безучастным к отдаленному зову и все, что значилось на закладках, добросовестно переписал в свой блокнот. В том числе и такие эмоциональные заключения, как «Бред!» и «Чушь!». Особое негодование почему-то вызвали у Солитова те места, где Березовский пускался в домыслы насчет жезла великого магистра Мальтийского ордена.
— Наверное, это исключительно ценные книги? — как бы вскользь уронил Люсин, перелистав напоследок лечебник из Аугсбурга.
— Не чрезмерно, — покашляв в кулак, осторожно ответил Берсенев.
— Интересно, где Георгию Мартыновичу удалось раскопать подобные редкости? Наверное, он был связан с другими любителями? — Владимир Константинович извлек из маленького ящичка давно запримеченную им записную книжку и, не глядя, словно по рассеянности перелистал истрепанные, сверху донизу исписанные страницы.
— Ничего не могу вам сказать. Большая часть библиотеки перешла к моему тестю по наследству. Вы разве не знаете, что его отец был знаменитым в свое время врачом?
— Откуда ж мне знать, Игорь Александрович?
— Я-то, грешным делом, полагал, что вам все известно, вся подноготная, так сказать…
— Если бы!.. Он случайно не поддерживал контактов с коллекционерами, может быть, букинистами?
— Понятия не имею… Людмила Георгиевна ужасно переживает. Мне бы не хотелось оставлять ее надолго одну. — Берсенев весьма прозрачно намекнул, что начинает тяготиться расспросами.
— Да-да, конечно, — заторопился Люсин. — С вашего позволения я возьму на какое-то время эту записную книжку?
Глава семнадцатаяБОБЫ ПРАВОСУДИЯ
В засаленной, распадающейся на отдельные листки записной книжке, скрепленной для верности аптечной резинкой, Люсин насчитал шестнадцать Петров. Первым в его списке стоял Петр Александрович Берсенев, судя по всему, брат Игоря Александровича, последним — Петя Чадрис. Единственный, кто так прямо и значился: Петя. Рядом с именем было записано два телефонных номера.
Для чопорного даже наедине с собой Георгия Мартыновича подобное амикошонство казалось настолько несообразным, что Люсин и не подумал усомниться в точности попадания. По всему выходило, что удалось выйти на того самого книжника Петю — не удостоенного отчества спекулянта и выжигу, с кем вынужден был поддерживать отношения даже такой высоконравственный и принципиальный человек, как профессор Солитов.
Мысленно поздравив себя с выходом на цель, причем с первого же захода, Владимир Константинович позвонил в справочную. И тут всем его далеко идущим надеждам пришел бесславный конец. Петр Григорьевич Чадрис оказался не только человеком довольно-таки пожилым, но и весьма заслуженным. Доктор медицинских наук, профессор, автор великого множества печатных работ, он вот уже сорок лет заведовал отделением природотерапии в Институте курортологии. На крайний случай он мог быть лишь овцой, которую стриг книжник Петя, но никак не им самим.
И все же после недолгого размышления Люсин решил нанести ему короткий визит. Пренебречь единственным уменьшительным именем во всей записной книжке было бы попросту глупо. Теперь оно расшифровывалось почти однозначно: старый друг, возможно, даже друг детства, самый-самый.
Чадрис, которому Владимир Константинович позвонил на работу, о случившемся уже знал и сразу же согласился на встречу.
Здание института, высоко приподнятое над улицей на массивном гранитном цоколе, поразило Люсина своей демократичной доступностью. Больные, большей частью страдающие ожирением, беспрепятственно ходили вокруг дома, ловя лучи остывающего осеннего солнца. Свободно, без всяких пропусков и паролей, входили и выходили торопливые посетители — многие, очевидно, лечились амбулаторно, и даже перед окошком регистратуры практически не было очереди.
Обойдя просторный сумрачный вестибюль, где изрядно попахивало парным скипидарным духом и грязями, Люсин нашел нужную лестницу и, не став дожидаться лифта, взбежал на третий этаж.
Петр Григорьевич оказался румяным жизнерадостным бодрячком, исключительно доброжелательным и не по годам энергичным. К потере друга он отнесся с мудрой сдержанностью медика, давно смирившегося с неизбежностью вселенского уничтожения. Бездушную логику природы, раз и навсегда пренебрегшей отдельно взятой судьбой во имя совершенствования вида, он воспринимал с несколько циничным бесстрастием адвоката. Вернее, присяжного поверенного, который, чтя и одновременно чуточку презирая стоящий над ним закон, прекрасно усвоил все имеющиеся в этом законе лазейки.
— Жаль. — Едва поздоровавшись с Люсиным, он покорно развел руками. — Это был великий ум! У него в запасе оставалось еще семь-восемь лет неплохой жизни. Невосполнимая потеря для науки.
— Разве нам дано знать, сколько отпущено судьбой?
— Судьбой? — Чадрис снисходительно рассмеялся. — Не понимаю, о чем вы. Есть генотип, опирающийся на заложенную в клетках программу, и весь комплекс недугов, унаследованных, а также благоприобретенных в силу случайных причин. То, что вы называете судьбой, на самом деле является лишь грамотно составленной медицинской картой. За полвека как-нибудь можно научиться ее читать.
— И так вы можете сказать о любом? — с недоверчивым интересом спросил Люсин.
— С большей или меньшей степенью вероятности.
— Обо мне, например? Сколько я еще проживу? — полушутя-полусерьезно осведомился Владимир Константинович.
— Что я, оракул? Или господь бог? Я бы сказал, если бы изучил вас так же хорошо, как и Юру: вашу психику, организм, биохимию… Впрочем, нет. Я бы вам ничего не сказал. Человеку незачем знать все до конца. В незнании, как и в иллюзиях, есть известная охранительная функция.
«Юра, — подумал Люсин с невольной печалью. — Для него Георгий Мартынович был просто Юрой… Как для меня Березовский. Они беседовали за стаканом чая о смысле и сущности жизни, обменивались сокровенными мыслями, и Юра любил Петю, и Петя любил Юру, что ничуть не мешало ему рассматривать кости друга на рентгеновском снимке, колдовать над формулой его крови, знать каждый камешек в почках и желчном пузыре. Вроде бы все нормально, а на поверку дико, непостижимо. Знать почти до года, что исчислены сроки, какие бы они ни были, и не думать об этом за шахматами или, скажем, в сауне, вдыхая смоляной жар. Все же удивительное создание человек!»
— Скажите, Петр Григорьевич, как смотрит врач вашего класса на самого себя? — непроизвольно отвлекаясь от главной цели, спросил Люсин.