— Слово чести! Лучше бы я сжег эту чертову книгу! Волей-неволей поверишь в дьявольские козни…
— Откуда вы знаете Протасова?
— Возле «буки» случайно разговорились, на горке.
— Где-где?
— На горке, у памятника первопечатнику. Там возле букинистического народ обычно толчется.
— Действительно знает толк в книгах?
— Как свинья в апельсинах. — Петя зло передернулся. — Я бы давил таких.
— Как говорится, благими намерениями… И какие же сделки вам удалось совершить?
— Да всего ничего. Первый раз «Историю искусств» отдал, потом эту… проклятую.
— Сколько взяли?
— «История» за пятьсот пошла, эта — тысячу двести.
— Чего ж так скромно? Где логика? Протасов, говорят, за ценой не стоял.
— Это ежели цена твердая. А так торговался до седьмого лоте, выжига!.. Я ведь сначала две спросил. Только вы не пишите.
— Эти подробности меня не волнуют. — Люсин небрежно смахнул лежащие на столе бумаги в ящик и даже выключил магнитофон. — Тем более что с Протасовым, сами понимаете, я тоже кое о чем побеседую… Почему вы именно ему предложили травник?
— Я и другим предлагал. Не потянули.
— Кому, например, указать можете?
— Да тому же Бариновичу, который про алхимию написал.
— Верно. — Люсин благосклонно кивнул. — Был у вас такой разговор с Вадимом Львовичем.
— Выходит, знаете уже? — Корнилов разочарованно повел плечом. — Для чего тогда спрашивать?
— С одной-единственной целью: помочь вам выпутаться. Прошу прощения. — Люсин сделал знак, что должен прерваться, и взял трубку телефона селекторной связи.
— Завтра в одиннадцать, — ответил на его краткое приветствие Кравцов и добавил чуть ли не зловеще. — Приезжайте прямо в тюрьму.
— Спасибо, Юрий Леонидович! — возликовал Люсин… — Так на чем мы с вами остановились, Корнилов?
Глава двадцать четвертаяАНАТОМИЯ МГНОВЕНИЯ
Он ушел в глубокий омут, залег в тину и не подавал признаков жизни. От матерых людей знал, что нужно продержаться хотя бы полгода, а там привычная текучка возьмет свое. Новые заботы принудят ослабить хватку. Не на нем одном клином сошлось. Что же касается «чистых» документов, то он вполне соображал, как делаются подобные вещи, и примерно догадывался, куда следует обратиться по такой надобности. Так, на всякий случай, ибо не верилось до конца, что все-таки выйдут на его след. Себя-то он ни с какой стороны не обозначил: ни когда отсиживался на хлебах у Протасова, таясь всякого постороннего глаза, ни там, среди колючих сосенок, под глухой завесой дождя. Вышло, конечно, не совсем ладно. Не стоило мараться на всю жизнь за полтора куска. Тревоги и хлопоты обойдутся дороже, это уж как пить дать.
В первый раз Алексей попал за колючую, когда ему едва исполнилось восемнадцать лет. За пьяную драку, в которой кто-то кому-то проломил череп отрезком водопроводной трубы. Не до смерти, но вполне квалифицированно.
Нельзя сказать, что у Алеши, вполне нормального мальчика и среднеуспевающего ученика, вступившего по достижении четырнадцати лет в комсомол, не было принципов и убеждений. Такое вообще едва ли возможно в человеческом обществе, сложенном из самых разнообразных ячеек, этаких социально-биологических ниш, где у каждого индивидуума обязательно найдутся «друзья по интересам». Но это были дурно усвоенные убеждения и безжалостно обкорнанные принципы, большей частью противопоставлявшие узкогрупповые интересы общественным. Даже не столько противопоставлявшие, сколько бездумно игнорировавшие их, словно, кроме кучки избранных — в рамках подъезда, двора, школьного класса, — ничего вокруг не существовало. Примерно по такой схеме определял свое место в мире первобытный человек, для которого все многообразие бытия сводилось к жесткой полярности: «свои» и «чужие». Среди «своих» царила гармония с законами и строго упорядоченной иерархией, с «чужими» дозволялось абсолютно все. Они были «добычей», эти «чужие», подчас легкой, но большей частью опасной. В этом случае разумнее было обойти их стороной. Держать данное слово, быть великодушным и щедрым, защищать слабого — все эти прекрасные порывы как бы заранее предназначались только для внутреннего употребления. И такие понятия, как «вина», «грех», — тоже. Обмануть хитроумным коварством чужого почиталось доблестью.
Умонастроения спаянной «компашки», в которой Алексей благодаря незаурядной физической силе и дерзости вскоре занял ведущее положение, разумеется, не укладывались в столь примитивный кодекс, хотя в основе своей вполне ему соответствовали. Учителя ли проглядели или родители — отец пил и временами надолго исчезал из дома, — но к десятому классу Алексей сформировался законченным лицемером. Это и была та невидимая демаркационная линия, которая, как ему казалось, защитила его внутреннее «я» от непрошеных посягательств взрослых. Уверившись в том, что и сами они нередко прибегают к двоедушию, он научился сравнительно безболезненно сосуществовать с океаном хаоса, со всех сторон обступившего его крохотный первобытный островок. «Первобытный» в смысле этической праосновы, потому что в остальном Алексей и соучастники его молодецких забав были болезненно привержены к последним веяниям ультрамодерна. Не в изобразительном искусстве или архитектуре, к которым были вполне равнодушны, а скорее в специфической сфере быта. Шарф с цветами любимой команды, часы с миниатюрным калькулятором, грохот и мигающие огни дискотеки, безусловно, составляют зримые предметы современности. Но было бы абсурдом свести к ним или еще каким-то немногим признакам безмерную сложность века, стремительно меняющего внешние формы, обремененного, кроме всего прочего, непомерной ответственностью за бесценное историческое наследство. Такое уязвимое, хрупкое перед лицом затаившейся смерти. А вот ограничить оказалось возможно. Кинофильмами и книгами, главный герой которых шпион, преуспевающий, упоенный вседозволенностью, уже по самой природе своего ремесла вынужденный быть оборотнем. Усвоенные манеры и стиль находили проверку в шашлычной, если у кого-то завелась четвертная, на «хате», когда удавалось сплавить родителей. Тотемные значки пресловутой «массовой культуры», тесно соседствующей с «контркультурой», превратились чуть ли не в самоцель, сделавшись объектом массовой погони. Охота за расчлененным тремя полосами трилистником «Adidas» на кармане куртки или фирменной этикеткой «Lee» на ягодице стереотипно соединилась с наркотическим пристрастием — чисто снобистским — к автомобилям, желательно иномарочным.
И как своеобразный итог понятие «модно», ощущаемое как «жизненно необходимо», оказалось незаметно перенесенным с фирменных вещей на фирменных подруг, чьи ноги, глаза, плечи, волосы предстали непреложными эталонами поточной линии блистательных совершенств. Отклонение воспринималось как брак, не подлежащий переделке, но требующий замены.
В колонии строгого режима у него оказалось достаточно времени, чтобы произвести хотя бы некоторую переоценку ценностей. Но, избавившись от кое-каких инфантильных иллюзий, он так и остался на прежних позициях. Поэтому, сблизившись с уголовной шпаной, работавшей под «воров в законе», скоро проникся ее романтической гнильцой и покорно дал изукрасить себя подобающей татуировкой. Выбившись таким манером в тюремную аристократию, Алексей с удовлетворением ощутил, что жить можно даже за проволокой. Вновь появилось безликое и глубоко безразличное ему большинство, среди которого ничего не стоило выискать подходящего на роль жертвы слабака. Богатый, хотя и односторонний песенный фольклор, равно как и будоражащие душу рассказы, в большинстве своем высосанные из пальца, вновь создали в его воображении образ супермена, которому дано прыгать поверх барьеров и загребать пачки денег. Тот факт, что герои воровских «саг» сидели бок о бок с ним на грубо сколоченных нарах, почему-то Алексея не вразумил. Решив перехитрить всех и вся, он дал себе зарок соглашаться только на «верные» дела, словно такие существовали в природе. По-видимому, какая-то глубоко затаенная опаска подсказывала ему, что полулегальные заработки в автосервисе все же предпочтительнее откровенного криминала. На худой конец профессия механика, к чему он так и не остыл, могла послужить надежным прикрытием. Частичную активность в сфере сантехники или, допустим, шабашничество он почитал не вполне респектабельными. Словно списанный за пьянку матрос, которому вместо загранки предложили мыть палубу на речном пароходе.
Неудивительно, что, очутившись на свободе, Алексей пошел на поводу у новых друзей и вновь оказался на скамье подсудимых.
На сей раз его судили за кражу музейных ценностей. Видно, что-то оказалось не так в тщательно отработанной схеме, хотя и дело рисовалось верным — наводка была, и дружки подобрались — надежней не бывает, один к одному. В итоге еще восемь лет, клеймо рецидивиста и мрачная перспектива заделаться тюремным завсегдатаем — Алексей встретил одного такого в пересыльной тюрьме. Из своих тридцати семи нескладно прожитых лет он пробыл на воле только шестнадцать. Было от чего загрустить.
Именно в этот период душевных распутий набрел Алексей на Максима Артуровича, человека иной совершенно касты, птицу полета высокого. По всему было видно, что Максим Артурович не чета прочим.
И начальство к нему относилось немного иначе, чем к остальным, и посылки он получал особенные, и, куда ни ткни, всюду встречал послабления. Короче говоря, умел поставить себя на должную высоту, пользовался авторитетом.
И надо же случиться такому, что в тяжелую пору, когда прокладывали трассу через сплошную болотную топь, Алексей сумел уберечь столь предусмотрительную персону от глупой промашки, чреватой, однако, всякими осложнениями. Максим Артурович услуги не забыл и, предварительно присмотревшись, приблизил к себе смышленого паренька, стал учить его уму-разуму.
— Считай, что в рубашке родился, — заметил по этому поводу Алешкин сосед по нарам. — Это знаешь какой делец? Нам с тобой и не снилось, что он проворачивает. Истинно туз! Будешь как сыр в масле кататься. Только не оплошай ненароком. Ведь одно дело — понравиться, другое — фарт удержать, а это нашему брату особенно нелегко, сорваться можно…