Вадим МихайлинПервый ключ от Александрии[430]
«Жюстин», первый роман «Александрийского квартета», переводился на русский язык более четверти века тому назад – в самом начале 1990-х, в совершенно другой России, где и культурная, и книгоиздательская ситуации были ничуть не похожи на нынешнее положение вещей. Тот жестокий информационный голод, в котором родились и выросли три последних советских поколения, обусловил колоссальный, взрывоподобный рост книжного (и медийного) рынка, как только «все стало можно». Издавали все и издавали всё. Непредставимая в современных российских условиях допечатка джойсовского «Улисса», вышедшего в 1993 году тиражом в 51 000 экземпляров и разошедшегося мигом, обернулась коммерческим провалом – но нашлось же в стране более пятидесяти тысяч человек, которые даже в тогдашние, тотально нищие годы купили Джойса и принесли его домой. И всякий, кто брался тогда за издание, продажу или перевод текстов, которые принадлежали к – казалось, неисчерпаемой – мировой традиции, не мог не ощущать себя носителем некой большой культуртрегерской миссии: не худшая приправа к обычным и вполне понятным стратегиям зарабатывания денег и социального капитала.
Новые книги были сопряжены с новыми смыслами, да что там – с целыми вселенными нового знания, непредставимого еще несколько лет тому назад для большинства населения СССР. И потому от всей этой околокнижной деятельности был неотъемлем еще и азарт первооткрывателя, который прежде всех прочих сограждан успел увидеть и понять что-то, казавшееся – по контрасту с тусклой советской действительностью – действительно важным.
В силу этих причин мне тогда казалось, что перевод текста настолько тонко сработанного и настолько богатого отсылками к самым разным, весьма далеко отстоящим друг от друга культурным кодам, как даррелловский «Квартет», просто немыслим без сколько-нибудь концептуального комментария. Гностические, оккультные, античные, ориентальные, викторианские и эвардианские контексты толкались локтями и взывали к тому, чтобы я обратил на них внимание будущего русского читателя. Вот так и появились нижеследующие четыре статьи, по одной на каждый роман – впрочем, при работе над ними я был вынужден отказаться от обычных ограничений, налагаемых жанром послесловия, и регулярно забегать вперед или возвращаться назад. «Александрийский квартет» представляет собой единое целое, и говорить о «Жюстин», не отсылаясь – хотя бы вскользь, хотя бы и не выдавая заранее всех авторских тайн – к остальным трем романам, никак не возможно.
Я решил заново опубликовать эти четыре статьи, прекрасно отдавая себе отчет в том, что они изрядно устарели и что сейчас я написал бы их совершенно иначе – просто потому, что за эти четверть века они тоже успели превратиться в документ вполне конкретной эпохи. Они отредактированы и подправлены, кое-где я внес небольшие добавления: там, где совсем уже трудно было удержаться от очевидных, на мой теперешний взгляд, комментариев, которых не сделал тогда.
Во всех четырех романах «Александрийского квартета» основные темы, определяющие трактовку образов и событий, заявляются сразу, на первых же страницах, прежде чем прихоть рассказчика и стоящая за ней воля автора разбросают их по головам и вариациям. Открывающий «Жюстин» лирический гимн, темой которого является Александрия, а пафосом – память, очень быстро выводит на основные структурообразующие темы книги – поэзию Константиноса Кавафиса и гностический миф о Софии. О Кавафисе речь впереди, пока же обратимся к гностикам.
Высшему миру, царству света, Плэроме, которая в полноте своей и есть одновременно Метропатор, незримый Дух и тридцать его манифестаций, эонов, незачем творить, по мнению последователей гностических учений, столь убогий мир, как тот, в котором мы обретаемся. Наш мир есть следствие ошибки, падения Софии, низшего эона. Исполненная любви к незримому Духу, пытаясь постичь его «напрямую», без опосредующих ступеней, и начать творить самостоятельно (т. е. фактически сравняться с Ним), София тем самым отпала от единства Плэромы. В результате ее падения появляется Демиург, «змей с мордой льва» (ср. Тифон, древнеегипетский змей Апоп как враг света, излюбленный гностиками общемистический символ уробороса, змеи, кусающей собственный хвост, – образ цикличности и «материального падения» мира), существо ограниченное и лишенное света. Обладая силой, полученной от Софии, но не зная ни своего происхождения, ни своей роли вследствие изначальной ущербности и непричастности свету знания, «живой воде», Демиург мнит себя богом и творит мир. Саваоф ветхозаветной традиции, по мысли гностиков, и есть Демиург. Творение – и рождение, откровение, у гностиков противопоставляются, ибо порождение, откровение органично, состоит в раскрытии внутренних возможностей и происходит не от неполноты, а, напротив, от избытка сил, причем порождаемое единосущно порождающему, равно ему и со-бытует с ним. Творящий же творит лишь образы, подобия себя самого, выстраивая иерархи, центром и вершиной которых сам же и является. Рождение – в духе, в свете, в знании; творение – в материи, в незнании, во тьме.
Полный тьмы, которая у гностиков синонимична незнанию, Демиург, тем не менее, творит низший мир сообразно с устройством мира высшего – ибо иначе не может, – но как бы в зеркальном отражении, меняя плюс на минус. Поясняя отношения между царством света и миром у гностиков, М. К. Трофимова, ведущий отечественный специалист по гносису, пишет: «Но хотя картина резко меняется, знание уступает место незнанию, непроходимой пропасти между мирами нет, поскольку низший мир – следствие ошибочных действий последнего эона высшего мира, Софии, и связан тем самым с ним своим происхождением. Космическая драма <…> в которой участвуют оба мира, разворачивается вокруг попыток восполнить изъян, нанесенный высшему миру ошибкой его части» [431].
Здесь мы вплотную подходим к роли человека в гностическом космосе. Часть сотворенного Демиургом мира, он все же существенно отличается ото всякой прочей твари по самой своей природе. Ибо, когда Демиург создавал человека, он, по наущению посланцев высшего мира, дунул ему в лицо, чтобы оживить, и с этим дуновением от Демиурга и сотворенного им мира к человеку перешла сила Софии, сила света, духа. Человек, в отличие от Демиурга, не знающего о причастности к свету, стал смешением и полем битвы между светом и тьмой. «И когда свет смешался с тьмой, он побудил тьму светить. А когда тьма смешалась со светом, она затемнила свет и стала ни светом, ни тьмой, но стала больной» (Апокриф Иоанна). Увидев, что человек по сути своей стал выше их, Демиург, архонты и силы этого мира бросили его в нижнюю часть материи (гностическое толкование мифа об изгнании из рая). А чтобы помешать ему познать свою суть и возвыситься над ними, встали между ним и древом познания добра и зла и наслали на человека судьбу. Но человеку в воспомоществование дан посланец царства света – «Эпинойя от Пронойи», ищущая в мире истинное свое дитя, дитя света, и способная помочь ему в поисках света. Предназначение человека в мире, согласно гностическим учениям, – самопознание, открытие в себе причастности к царству света и воссоединение с ним. Именно этому и учил Христос, посланный на землю царством света и слившийся после смерти Иисуса с Эпинойей, воскресший в ней. Церковное обещание Царства Божьего, трансформировавшееся затем в обещание Царства Небесного, не могло восприниматься гностиками иначе как попытка увести человека от единственного в мире источника света – себя самого. «Иисус сказал: Если те, кто ведет вас, говорят вам: Смотрите, царствие в небе! – тогда птицы небесные опередят вас. Если они говорят вам, что оно – в море, тогда рыбы опередят вас. Но царствие внутри вас и вне вас». «Когда вы познаете себя, тогда вы будете познаны и вы узнаете, что вы – дети отца живого. Если же вы не познаете себя, тогда вы в бедности вы – бедность». «Иисус сказал: Тот, кто познал мир, нашел труп, и тот, кто нашел труп, – мир недостоин его» (Евангелие от Фомы, 2, 3, 61). Через самопознание человек достигал познания мира – спасаясь сам, он спасал часть плененного тьмой света, т. е. восполнял собой Плэрому. Таким образом, в конце концов «Я» познающего самоотрицалось, вливаясь в царство света и расширяясь до его пределов (что совершенно невозможно для христианства с его исконным верховным «Ты»). Однако – вернемся к Дарреллу.
Основой сюжетной параллелью гностическому мифу о Софии в романе является судьба самой Жюстин, которая когда-то потеряла ребенка от первого брака и с тех пор ищет его по Александрии. Ребенок, скорее всего, украден и продан в один из детских публичных домов (сквозной образ в «Квартете»), но, возможно, просто упал в канал и утонул (вода, символ забвения и одновременно коллективной, бессознательной памяти, также относится к числу центральных образов тетралогии). Этому поиску детективного характера, впрочем, лишь изредка всплывающему на страницах романа, параллелен поиск духовный, попытка путем полного напряжения мысли и чувств найти выход к высшему проявлению своего «Я». И еще одна деталь, которая имеет отношение к этой сюжетной канве, внешней с точки зрения лежащей под ней гностической структуры. В ранней юности Жюстин была изнасилована одним из дальних родственников и с тех пор не может отдаться мужчине, не вспомнив об этом эпизоде.
Параллель между Жюстин и Софией в романе проводится сразу. Лирическое вступление, где заявлены все основные темы книги, завершается построением логической цепочки: Александрия (понимаемая как некий духовный комплекс, обладающий собственной судьбой и волей) – Жюстин – София. «Она постоянно напоминала мне ту кошмарную породу цариц, которая, подобно облаку, затмившему подкорку Александрии, оставила после себя аммиачный запах кровосмесительных романов. Гигантские кошки-людоеды вроде Арсинои – вот ее истинные сестры. Но за поступками Жюстин стояло что-то еще, рожденное более поздней трагической философией, где мораль призвана была выступить противовесом разбою воли. Она стала жертвой воистину героических попыток сделать нужный выбор. И я все еще способен увидеть прямую связь между Жюстин, склонившейся над раковиной, в которой лежит выкидыш, и бедной Софией Валентина, умершей от любви столь же прекрасной, сколь ошибочной».