Александрийский квартет — страница 68 из 87

На Даррелла, владевшего новогреческим и имевшего возможность воспринимать поэзию Кавафиса не в переводе, пусть это даже будут «прекрасные переводы Маврокордато», творчество этого виднейшего реформатора новой греческой поэзии оказало огромное влияние. Не будет преувеличением сказать, что поэзия Кавафиса определила и один из наиболее существенных аспектов восприятия Александрии в романе и тетралогии. Даррелл, с его романтическим стремлением «объять необъятное» и романтическим же сознанием недостижимости этого идеала, ограниченности даже самого совершенного произведения искусства рамками собственной структуры, позволяет себе выйти за пределы финальной точки «Жюстин» и дает внешне хаотическое приложение к роману, состоящее из отдельных фраз, брошенных тем или иным персонажем, разрозненных бытовых и пейзажных зарисовок, обрывков сюжетных линий, не вошедших в роман, и т. д. Важность этого приложения станет видна позже, когда окажется, что многие из этих фрагментов предвосхищают наиболее существенные сдвиги в оценке событий, происшедших в романе, т. е. иронический комментарий «Бальтазара» к «Жюстин» начат уже в «Жюстин». Есть, однако, у этого приложения и еще несколько функций. И одна из них – это прояснение части романного подтекста, некоторых аллюзий, важных для осознания того «скелета», на котором держится внешне хаотическая событийная, эмоциональная и идейная ткань романа. Даны в приложении и два стихотворения Кавафиса в «переложении» Дарли – «Город» и «Бог оставляет Антония» (позже к ним прибавятся еще несколько).

Два этих стихотворения, казалось бы, по мысли прямо противоположны. «Город» – о невозможности покинуть «свой» город, о бесполезности попыток ускользнуть из-под его власти:

Нет, не ищи других земель, неведомого моря:

твой город за тобой пойдет…


И далее:


В другой – оставь надежду —

нет ни дорог тебе, ни корабля.

Не уголок один потерян – вся земля,

коль жизнь потратил ты, с судьбой напрасно споря [437].


«Бог оставляет Антония» (название русского перевода – «Покидает Дионис Антония» сужает, на мой взгляд, смысл этого стихотворения, ослабляя авторскую параллель: Бог – Александрия) – об утрате Александрии и стоическом принятии расставания:


Давно готовый ко всему, отважный,

ты, удостоившийся города такого,

к окну уверенно и твердо подойди

и вслушайся с волнением, однако

без жалоб и без мелочных обид

в волшебную мелодию оркестра

внемли и наслаждайся каждым звуком,

прощаясь с Александрией, которую теряешь[438].


Но и там, и здесь город – это живое существо, обладающее природой близкой к божественной и всей полнотой власти над преходящей человеческой жизнью. В стихотворении «Бог оставляет Антония» речь идет о том, что Бог (читай – город) отказывается от человека, потерпевшего поражение. В обоих случаях за человеком остается только право выбора того, как принять свое поражение (по Кавафису – неизбежное) и уже предначертанную дальнейшую судьбу.

Тема Кавафиса, как и все важнейшие темы романа, возникает в самом начале. Еще до того, как это имя будет впервые упомянуто в связи с именем Бальтазара, в пьяной песне бредущей по ночным улицам города шлюхи, «роняющей обрывки песни, как лепестки», бредящему в своем добровольном изгнании Александрией Дарли будет слышаться та музыка, которой за две тысячи лет до него Александрия прощалась с Марком Антонием (на соседней странице Александрия названа городом, «который старик видел полным «черных руин» своей жизни» – прямая отсылка к «Городу»):


Куда ни брошу взгляд – руины без числа:

то жизнь моя лежит, разрушена дотла,

ее сгубил, потратил я с судьбой в напрасном споре.

Позже умирающий на больничной койке меховщик Коэн, бывший любовник Мелиссы, которая отказалась теперь даже навестить его в больнице – пришел к «поверженному сопернику» Дарли, любовник нынешний, – напоет в бреду несколько тактов мелодии, под которую Мелисса танцевала в ночном клубе. И Дарли вспомнится вдруг «Антоний из стихотворения Кавафиса – стихотворения, которое он (Коэн. – В. М.) никогда не читал, да и никогда не прочел бы». Отблеск неминуемого поражения ложится на «работающий» в романе архетипический образ Антония, а следовательно, и на каждый мужской персонаж «Квартета» («Все наши мужчины – Антонии»). Да и не только мужские персонажи затронет эта вариация – сама Мелисса умрет, потерпев поражение, на этой же койке. А ближе к концу романа Нессиму Хознани, только что высказавшему отчаянное желание вырваться из хитросплетения александрийских сюжетов, вспомнятся строки «Города». Затем данные в приложении полные тексты изящно замыкают логику движения темы в романе, проходящей, помимо того, через множество других – скрытых и явных – цитат из наиболее лиричных «бытовых» александрийских стихотворений Кавафиса. Так, о Кавафисе и Александрии рассуждает Бальтазар (а о Бальтазаре как о «демоне Александрии», в свою очередь, Дарли), любительскую запись неназванного стихотворения «Голоса» в авторском исполнении Дарли слышит, зайдя случайно в гости к тому же Бальтазару (который, кстати, живет на той же Рю Лепсиус, что и Кавафис когда-то), также неназванное стихотворение «Вечером» цитирует Жюстин, которая сама служит воплощением города, строки из «Послеполуденного солнца» вспоминаются Дарли в комнате, где он впервые встретился с Мелиссой. Эту роль своеобразного символического комментария аллюзии на Кавафиса продолжают играть и в последующих романах тетралогии, особенно усиливаясь в «Клеа», где, впрочем, сводятся в единое целое и все другие «линии внутреннего напряжения» первых трех романов.

Стоическое мировосприятие, отразившееся в поэзии Кавафиса:


Честь вечная и память тем, кто в буднях жизни

воздвиг и охраняет Фермопилы,

. . . . . . . . . . . . .

Тем большая им честь, когда предвидят

(а многие предвидят), что в конце

появится коварный Эвфиальт

и что мидяне все-таки прорвутся, —


вступает в весьма интересные и неоднозначные отношения с гностической основой романа. С одной стороны, спокойное, «безо всякого прикрытия сзади» принятие этого мира и своего места в нем, столь присущее персонажам и сюжетам Кавафиса, кардинально расходится с гностическим экстатическим стремлением к единению с Богом, оттеняя и по-своему высвечивая гностические параллели к «спорящим с судьбой» персонажам типа Жюстин. Но с другой, именно стоящая за внешним спокойствием, «объективной» отстраненностью и некоторой «анекдотичностью» в том значении, какое имело это слово в прошлых веках («новеллистичностью» в терминологии В. М. Жирмунского), коротких стихотворений Кавафиса отчаянная попытка сделать проблеск общего хода космической жизни зримым хотя бы на миг в отдельном факте, в единичной человеческой судьбе, именно и составляющая, на мой взгляд, главный пафос его поэзии, явно сближает ее с гностическими поисками «прорыва» к путям Божьим.

6. Вместо заключения

О Даррелле я мог бы говорить еще очень долго – даже учитывая одно весьма прискорбное обстоятельство: время от времени приходилось бить себя по рукам и не очень-то разглагольствовать «о том, что будет дальше». Так что те несколько намеков на развитие уже знакомых сюжетов, что я позволил себе обронить по ходу статьи, способны скорее запутать чересчур нетерпеливого читателя, нежели в самом деле прояснить дальнейший ход событий, дальнейшую эволюцию идей и персонажей. Принято ссылаться на «объем не позволяет» – сошлюсь и я, словами Кавафиса: «Мы других ничем не хуже», – выражая вместе с тем столь же традиционную надежду, что будет еще возможность поговорить в связи с «Бальтазаром» или с «Маунтоливом», помимо их собственных, не мене ярких, чем у «Жюстин», достоинств, и о том, о чем поговорить не успел. О великолепной ироничности этого текста, о евангельских аллюзиях, о едва ли не самой важной в тетралогии теме смерти (недаром первое, рабочее, название «Квартета» было – «Книга мертвых») – да мало ли о чем еще.

Вадим МихайлинВторой ключ от Александрии [439]

Комментатор – паразит на теле текста и наказан за это жесткими условиями игры. Он вынужден либо выложить торопливо все найденное им до того, как текст появится на свет и примется понемногу расти под медленным взглядом читателя, – и здесь комментатор обречен говорить о пустом, обречен, подобный камню на распутье, куковать бессмысленно свое «направо поедешь, налево поедешь» – в пустоту. Либо же, кто не особо тороплив – найдешь его, перевернув последнюю страницу, – он расположится с удобствами и станет этаким вороватым Аладдином перебирать перед тобою чужие сокровища (уже и твои отчасти, ты ведь пробежался наскоро по залам) и устроит пышные в меру сил поминки по тексту. Итак, либо говорить о неявленном, либо – кричать вдогонку. Даррелл позволяет третий путь, им и воспользуюсь.

«Александрийский квартет» – единая книга в четырех романах, и читаться все четыре (о том писал, отчасти кокетничая, сам же автор) в идеале должны одновременно. Так что, вклинившись меж «Бальтазаром» и «Маунтоливом», я волен писать разом послесловие к первым двум романам и предисловие к двум последующим, а текст, вошедший уже в сок и в силу, живет себе и в каждой малости своей способен двигаться и изменяться.

Самое время разобраться, хотя бы в общих чертах, в принципах построения макротекста тетралогии, тем более что и сам автор уже задал тон, предпослав «Бальтазару» весьма глубокомысленное предисловие, о коем отдельный разговор. Итак, сменю еще раз отмычки переводчика на ключики потяжелее и отправлюсь отпирать двери в хитро закрученных подземных ходах Александрии.