Алексей Гаврилович Венецианов — страница 42 из 75

ловно бы с бережной лаской положенных на холст. Они, эти краски, так легки и как бы невесомы оттого, что насквозь пронизаны светом и воздухом. Он обладал редким по тем временам даром заставить краску претвориться в весомую материальность предметов и в невесомую, но все же улавливаемую нашим глазом и чувством как нечто вполне осязаемое воздушно-световую среду. Его палитра в те годы почти не знает мрачных тонов, тяжело-темных сочетаний. И совсем не ведает о существовании чисто черного. Необходимые темные тона он получает путем смешения или сочетания тонов чистых и прозрачных — кобальта, красного, желтого, сиены жженой или натуральной. Нередко он имеет обыкновение на девственно чистую, почти всегда белую грунтовку сперва положить легкий подмалевок — то киноварью, то теплым желтоватым тоном, как в «Жатве», то прозрачно-голубоватым, как в «Весне». Этот подмалевок, едва светясь между не слитными, ясно различимыми мазками других цветов, задает цветовой гамме нужный тон. Так чисто и едва слышно остается в воздухе затухающее звучание, вызванное прикосновением к выверенному камертону. Камертон, контрапункт, гамма, ритм, гармония, мелодичное звучание цвета, мелодика линейных ритмов — не случайно при разборе работ Венецианова невольно прибегаешь к музыковедческим инструментам анализа. Живопись Венецианова, настраивающая нас на четко определенный эмоциональный лад, очень музыкальна в своей основе.

Ощущение самоценности раздельного мазка увеличивается еще и самой фактурой излюбленного у Венецианова крупнозернистого холста. Маленькие по размеру, монументальные по образному содержанию «Весна» и «Жатва» сделаны на холсте с весьма крупным зерном. Сочетание столь разнородных качеств — малый формат, свободный разбег кисти, прозрачность красочного слоя, крупное зерно — вынуждало Венецианова к безошибочности. При этих условиях исключена возможность прибегать — как к своего рода резинке в рисунке — к еще и еще одному красочному слою, прячущему промахи, дающему возможность поправить ошибку, скрыть от внимательного взгляда будущего зрителя просчет, небрежность, неверное движение кисти. Мелкозернистым холстом он пользовался в те годы редко — к примеру, в «Жнецах», когда выбор фактуры холста диктовался заведомо задуманной гладкописью. Живописная поверхность его холстов сохранилась до наших дней в лучшем виде, чем у большинства его современников. Специалисты долго размышляли над причиной этого, пока не пришли к выводу: он пользовался по преимуществу тверским льняным маслом, славившимся среди художников как наилучшее, тем льняным маслом, что давилось из семян льна, который то взвешивают, то расчесывают героини его картин. Ставшая для него родной тверская земля и здесь не обошла его своей благосклонной милостью…

Венецианов смог достичь светлой возвышенной гармонии в образах своих, как мы теперь говорим, «венециановских» женщин, созданных в пору расцвета его творчества, в немалой степени потому, что в ту пору светлое, гармоническое восприятие было присуще ему самому. И не только ему одному, а многим лучшим поэтам и художникам до трагедии 14 декабря 1825 года. Доверчивость к жизни, вера в добро, радостная готовность к созерцанию, мечтательный покой, сосредоточенная радость настоящего, возвышающая и защищающая душу от сора досадных повседневных мелочей слитность с природой — эти чувства неизменно лежат в те годы в основе его творческого метода.

Счастлив в те годы Венецианов в своей художественной жизни. Он не зависит от заказчика. Он творит по велению собственного сердца и разума. Он, как никогда прежде, независим. Как-то он обмолвился: «Таланты тогда развиваются, когда они ведутся по тем путям, к которым им природа назначила». Именно так рос, развивался, мужал его талант.

В ту пору он хорошо знал сладостную отрешенность уединения, но горький вкус томительного одиночества был ему пока неведом. Неизменно рядом любимая жена, слабая, болезненная и этой своей беззащитной нуждой в заботе еще более дорогая. Подрастали, крепли обвеваемые свежими деревенскими ветрами девочки, Филиса и Сашенька, радовали отцовское сердце добротой нрава, терпеливостью и кротостью. Некоторых учеников он считал членами своей семьи, и они отвечали ему почтительной любовью. Но в его отношениях с учениками с годами росло нечто более важное, нежели просто любовь и почтение: взаимная необходимость. Венецианов не только учил, наставлял, опекал молодежь. Он побуждал их к размышлениям, к суждениям, в частности о его картинах. И вот тут подчас учителя ждали нечаянности: нередко его подопечные находили в его работах то, о чем он как будто и не задумывался специально, когда писал ту или иную картину, они словно бы видели в его творениях нечто большее, чем видел он сам во время работы в самой натуре, слышали что-то более значительное, чем он, как ему казалось, намеревался сказать… Благодаря ученикам он начинал иначе видеть созданное им, учился осмыслять результаты своего труда. Но это еще не все. Венецианов всегда был поразительно работоспособен, завидно строг к себе. Ученики об этих его свойствах говорили с таким восторгом, что после этого он старался не дозволять себе и малейшей слабости. В те годы ученики единогласно и безоговорочно считали избранное Венециановым направление единственно правильным, единственно плодотворным. Эта юношеская категоричность много помогала учителю, давала ему новые силы для того, чтобы оставаться верным своим эстетическим принципам, укрепляла веру в свою художественную правоту, рождала чувство самоутверждения. Все это вместе взятое создавало поистине благодетельную атмосферу для творчества.

Семь-восемь лет длились счастливые годы расцвета. И прошли.

Глава девятая

Все чаще и чаще художником стала овладевать хандра, томительное беспокойство. Тщетно пытался он отыскать причину растущего душевного смятения. На беглый взгляд все у него как будто бы шло по-старому. А спустя несколько лет он внезапно очутился в печальной роли человека, которого одна за другой преследуют беды и неудачи, на глазах которого неотвратимо рушился мир. Рушился мир вокруг, рушился и столь заботливо выпестованный в душе лад с самим собою и с миром, тем, все более страшным миром России, лик которого все жестче и определеннее проступал с момента трагической даты — 14 декабря 1825 года.

Действительно, взрыв картечи расколол надвое первое полустолетие минувшего века, расколол надвое жизнь россиян. Многие люди России могли отныне мерить свои биографии на время до и после мятежа. Картечь, которой отметил новый царь Николай I свое восшествие на престол, холодно переступив через трупы, задела многих лучших людей эпохи, даже если их и не было на площади во время восстания.

Конечно, наивно и нелепо было бы примитивно, прямо связывать события 14 декабря и те процессы, что стали происходить после этого события в творчестве многих русских художников: словно бы до 13 декабря 1825 года они работали так, а уж с 15-го — совсем по-другому. Процесс внутренней духовной перестройки происходил в сердцах художников, в том числе и Венецианова, медленно и мучительно. Суть этих изменений, духовного кризиса кроется в том, что после трагедии на Сенатской площади резко усилились репрессии, преследования передовой мысли, гнет цензуры. Все эти меры принимались правительством тоже не вдруг, не сразу, а постепенно, в течение нескольких грядущих лет. Резко на глазах от года к году менялось время. Менялось время, иной становилась эпоха, и этого не могли не почувствовать наиболее тонко организованные личности — творцы, это не могло в конце концов не повлиять на их мироощущение, на образно-психологическое содержание их произведений.

В газете «Русский инвалид» 19 декабря 1825 года в разделе «Внутренние известия» появилось первое правительственное сообщение о декабристах. Затем стали издаваться брошюры и отдельные листки. Что там только не писалось! С беззастенчивой наглостью декабристам, самоотверженным борцам за освобождение народа, за справедливую конституцию, за «уничтожение права собственности, распространяющейся на людей», за идеи «равенства всех сословий перед законом», свободу совести, свободу печати, за гласность судов, приписывались такие намерения, как «безначалие, разграбление имущества, убиение всех мирных граждан». «Примерная казнь будет им справедливым возмездием» — так писалось в «Русском инвалиде» еще задолго до окончания следствия, коим руководил сам император. Надо думать, как все мыслящие люди, Венецианов читал «Донесения следственной комиссии», «Доклад Верховного уголовного суда» и, наконец, «Роспись государственным преступникам». В памяти всплывали образы тех из ныне именуемых «преступниками» благородных, пылких юношей, с которыми он бок о бок трудился на ниве народного просвещения в ланкастерской школе, облик героя войны 1812 года, чистого сердцем юноши Фонвизина, с которого он когда-то писал портрет. Теперь Фонвизин неправым судом приговорен к двадцати годам каторжных работ. Нет, кажется, впервые в жизни Венецианов не мог принять на веру ни волю государя, ни писания его присных. Наверное, ему, далекому от политики человеку, не слишком широко образованному, одним природным умом «деревенского философа», как он себя шутливо называл, трудно было постичь во всей полноте и причины восстания, и причины трагической развязки.

Сохранившиеся документы не позволяют нам судить безоговорочно том, был ли Венецианов в день восстания в столице. Скорее — нет. В письме Милюкову от 26 мая 1825 года он сообщает, что собирается вскорости, в августе, быть в деревне. Февраль — март следующего года застанет его в Петербурге, куда он прибыл, чтобы выполнить заказ: окончить недописанные Боровиковским образа для церкви Харьковского университета. 12 февраля Венецианов взял на себя этот заказ и ровно через месяц, 12 марта, сдал его.

Впрочем, был он в тот роковой для России день в городе или нет, не так уж и важно. О восстании узнала вся мыслящая Россия, в душе многих небывалое доселе событие пробудило смятение, дало повод к тяжким раздумьям, оказало воздействие на образ мыслей, направление творчества. Мы не знаем словесной реакции Венецианова на декабристское движение — документы, дошедшие до нас, молчат. Мало кто из современников осмелился доверить свои мысли по этому поводу бумаге. Как-то министр просвещения С. Уваров с глазу на глаз сказал литератору И. Панаеву, что время наше особенно страшно тем, что из страха перед ним никто не ведет о нем записок. Некоторые осмеливались. Аристократ, близкий двору, поэт, друг Пушкина, князь Вяземский написал так: «Для меня Россия теперь опоганена, окровавлена: мне в ней душно, нестерпимо… Я не могу, я не хочу жить спокойно на лобном месте, на сцене казни! Сколько жертв и какая рука пала на них!» Мысли, отчаяние многих россиян выразил князь. Не сохранись этой записи, кто бы мог предположить, что разгром восстания вызвал в ровной душе поэта-аристократа такую боль, такую силу гнева против нового правителя России… По выражению Гоголя, в ту пору у каждого было чувство, словно наступили «ночь и тьма вокруг».