Застолье, совместные трапезы никогда не превращались для Венецианова всего лишь в удобный способ с приятностью убить время. Вольно или невольно его общение даже с людьми, не принадлежащими к клану художников, приобретало обычно творческую основу. Едва только он познакомился со Станкевичем, как уже ведет молодого философа в Академию, в Эрмитаж. В июле 1834 года Станкевич в одном из писем сообщает, что под руководительством Венецианова он «поучается над очерками эрмитажных картин». Интерес к искусству, который сумел пробудить в душе Станкевича Венецианов, окажется столь серьезен, что два года спустя тот напишет из Москвы Неверову: «Я думаю сблизиться более с искусством… Спроси у доброго Венецианова. Мне хотелось бы познакомиться ближе с живописью…» Этот маленький факт немало дает нам для понимания и личности Венецианова, и отношения к нему глубоко мыслящих современников. Не у кого-либо из академической профессуры или модных столичных живописцев хочет Станкевич постигать тайны понимания искусства, а именно у Венецианова. В этом не только свидетельство признания его необычного творчества, но и знак того, что художник владел даром увлекательно и серьезно говорить о сути искусства. И не только говорить, но и писать. В те времена было крайней редкостью, чтобы художник выступал со своими суждениями об искусстве в печати. В этом смысле Венецианов был первым, если можно так выразиться, художником-искусствоведом, художником-критиком в России. Как раз в 1831 году, 25 апреля, Венецианов имел возможность впервые в жизни увидеть свое имя под статьей о картине Крюгера «Берлинский парад», опубликованной в «Литературных прибавлениях к „Русскому инвалиду“». Издатель журнала, едкий остроумец А. Ф. Воейков, автор сатирических стихов, эпиграмм чуть ли не на всех тогдашних литераторов, упросил Венецианова выступить в печати: художник, пишущий о художнике, — это был недурной способ привлечь к журналу внимание публики. Словно побуждая художников последовать его примеру, прося у публики снисхождения к себе и к другим, буде они появятся, Венецианов так закончил свою статью, к многим мыслям которой мы уже не раз обращались: «Вот вам М. Г., мое мнение, которого вы столь настоятельно требовали. Начиная исполнять ваше желание, избавляю себя, а вместе и других русских художников от укоризн ваших в безмолвии нашем: оно происходило и от непривычки писать, и от опасения подпасть под жесткую критику журналистов. Покорнейше прошу судить и осуждать меня строго за одни только мнения мои, а не за способ выражения. Имею честь быть, и проч.».
Статья для воейковского журнала не была у Венецианова первой. Он взялся за перо раньше, в 1827 году, возбужденный не только желанием поспорить с пресловутым Фаддеем Булгариным, но и страстной жаждой высказать хотя бы некоторые положения своего кредо. Статья, написанная тоже в форме письма к Н. И. Гречу, одному из двух (вторым-то как раз и был Булгарин) издателей газеты «Северная пчела», осталась неопубликованной. И неудивительно: слишком автор вышел за рамки своих начальных намерений — дать свои «художничьи замечания о ноничной Академической выставке». Он позволил себе спорить с такой официозной фигурой, как Булгарин. Ни для кого уже давно не было секретом, что тот служил тайным агентом III Отделения. Он, Венецианов, для вида похвалив Доу (дело было еще до скандала с этим модным живописцем), пользуется случаем, дабы открыть публике зависимое и приниженное положение русского художника. Он, словно бы и не вполне соглашаясь с тем, что любителей искусства в России уж вовсе нет, вписывает в статью строки, из которых публика могла понять истинное положение вещей: «Молодой воспитанник, слыша от наставника своего, что любителей нет, следовательно, труд, им принимаемый 12 лет усовершенствовать себя в скульптуре и живописи, бесцелен и что они, конча курс попечений правительства, должны будут умереть с голоду, ежели не отыщут занятий по службе, местечка в доме или какого-нибудь постороннего приюта». Осталась неопубликованной и составленная Венециановым рецензия на книгу его страстного приверженца А. Сапожникова «Курс рисования». Тут уж, вероятно, не обошлось без козней академических деятелей, вовсе не желавших, чтобы идеи Венецианова лишний раз звучали в печати.
Желание писать по проблемам современной живописи возникло у Венецианова не от избытка времени и не из желания лишний раз увидеть свое имя, набранное типографскими литерами. Просто-напросто ни в Петербурге, ни тем более в Сафонкове ему не с кем было в те годы по-настоящему глубоко, по-настоящему всерьез поговорить о чисто живописных проблемах, неизменно владевших всем его существом. Да, были ученики. Но ему-то хотелось профессионального разговора «на равных». Да, были друзья-живописцы. Но большинство из них, как милый, веселый, одаренный Иван Бугаевский-Благодарный, творили, не мудрствуя лукаво, не особенно заботясь о новых путях, не имея вкуса к словесному осмыслению творческих проблем. С академическими профессорами живописи он, собственно, не общался. Ближе всех по духу были ему Толстой и Клодт. Но они — скульпторы. Чисто живописные проблемы их не слишком волновали.
Кипренский, один из лучших живописцев той поры, оказался в числе первых, кого разгром декабристского восстания поверг в душевное смятение, тоску и растерянность. Не чувствуя в себе сил работать в России, где день ото дня росли произвол, притеснения, доносы, он еще в 1828 году вновь уехал в Италию, чтобы там и встретить смерть, постигшую его восемь лет спустя. Сильвестр Щедрин, в живописных исканиях которого Венецианов мог бы найти немало близкого, умер еще раньше, в 1830-м, так и не побывав перед смертью на родине. Александр Иванов в мае того же года, получив пенсионерство от Общества поощрения, уезжает в Италию, чтобы вернуться лишь двадцать с лишком лет спустя, уже после гибели Венецианова. 1830-е годы в петербургской живописи — царство академических приверженцев Шебуева, Басина, Маркова, Зауервейда да модных светских портретистов…
Не было в Петербурге в те поры ни одного живописца, с кем Венецианов мог бы делиться своими сомнениями, размышлениями, раздумьями. С надеждой быть понятым. Не было до тех пор, пока не вернулся на родину, в Северную Пальмиру, европейский триумфатор, Великий Карл, Карл Павлович Брюллов. Казалось бы, двух более разных индивидов трудно сыскать. И по природным свойствам характера, и по творческому темпераменту, манере, стилю, тематике, по самому направлению искусства. Один — прославленный «питомец муз», при жизни признанный гением. Другой — скромный провинциал, так до конца жизни и не получивший официального признания от Академии художеств. Брюллов — независимый, свободный артист, бесшабашный в веселье, один из первых представителей русской художественной богемы. Венецианов — добровольный невольник семейных уз, верный супруг, образец отца семейства. Брюллов всю жизнь предпочитал безрассудство страстей. Венецианов — приверженец мудрости бесстрастия. Даже внешний вид обоих разительно несхож. Различие еще резче бросалось в глаза из-за почти вровень одинакового маленького роста. Брюллов при этом — в платье модного покроя, выдающем руку хорошего портного, с роскошной шевелюрой длинных вьющихся кудрей, с высоко поднятой головой, точеным профилем Аполлона, в сафьяновых сапожках на каблуке, быстрый в движениях, порывистый, раскованный. Венецианов же — в неизменном черном сюртуке, в черном, по самый подбородок повязанном шейном платке, уже седой как лунь глядит в свои пятьдесят с лишним лет стариком: его ученик К. Зарянко запечатлел облик учителя как раз в период встречи его с Брюлловым. Сутулые плечи, осторожная размеренность движений. Как у всех слабых зрением людей, глаза, когда он по надобности ненадолго снимал окуляры, казались чуть растерянными и беззащитными.
И все же они довольно близко сошлись. Оба оказались в сходном положении — Брюллов среди тогдашних петербургских живописцев почувствовал себя таким же одиноким, неприкаянным, потерянным. Все были чужие. При всем различии у Брюллова и Венецианова была общая судьба: оба, идя разными путями, далеко обогнали свое время, своих современников. В столетнюю годовщину со дня рождения Брюллова художник Николай Ге напишет такие слова: «Брюллов все время пребывания в России был в тяжелом положении человека, который в нравственном и умственном отношении должен был давать и ничего ни от кого не может получить». То же самое можно сказать и о Венецианове. Для Брюллова все в Венецианове было неожиданно новым — и работы его, и рассуждения.
После стольких лет жизни вдали от России Брюллов жадно вглядывался в картины старого художника. Тут поражало все — и сюжеты, и художественная форма. Не Аяксы, не Андромеды, а русские Иваны да Марьи населяли пространство маленьких полотен. Они не совершали легендарных подвигов. Они сеяли, жали, пасли скотину. Они жили, просто жили своей естественной жизнью, нимало не смущенные заведомым присутствием зрителя. Брюллов, видевший русскую деревню разве что из окна кареты по пути за границу и обратно, открывал для себя новый мир, узнавал простую, обыкновенную жизнь простых, обыкновенных людей. Те новые идеи, которых он наслушался по дороге из-за границы, в Москве, — народность, национальность, правда жизни — были, он видел это своим художничьим взглядом, претворены здесь в краски и линии, воплощены в живописной пластике. Его сердцу было мило, что Венецианов брал из жизни не первого встречного человека, но выискивал тех, в ком проявлялись прекрасные свойства — красота, достоинство, нравственная значительность, что Венецианов не изображал сцен грубых, неприглядных и убогих, что не было в его полотнах душераздирающего трагизма. Они были пронизаны покоем и гармонией бытия. У него-то самого, напротив, всюду царствует движение, напористое, стремительное. И не только в «Помпее», а во многих портретах: всадницы скачут на горячих лошадях, во весь опор несутся рядом с ними собаки, Юлия Самойлова предстает на портрете вбегающей в комнаты. А если люди на портрете и изображены в спокойных позах — как генерал П. Лопухин или уже здесь, по приезде в Петербург, написанный граф В. Перовский, — то они исполнены напряжения, скрытого движения, готового вот-вот прорваться. Нынешнее душевное состояние Брюллова, взбудораженного всем, что он увидел на родине, мучительными раздумьями о ее и о своей судьбе, было тревожным, неустойчивым. В мире образов Венецианова он отдыхал душой.