Алексей Гаврилович Венецианов — страница 52 из 75

Как и когда точно познакомился Венецианов с Гоголем — неизвестно. Мы располагаем единственным хронологическим ориентиром их отношений — литографический портрет Гоголя имеет собственноручную подпись Венецианова и дату: 1834 год. Путей для их встречи, людей, через которых они могли получить личное знакомство, очень много. Гоголь, приехав в столицу в 1829 году, тотчас начинает разыскивать своих земляков. Вскоре он заметит: «…одних моих однокорытников из Нежина до 25 человек». В число нежинцев входил и Аполлон Мокрицкий, ставший учеником Венецианова в 1832 году. Скорее всего, он и познакомил молодого писателя, искавшего в Петербурге новых знакомств, с Венециановым. Верно, уж потом, в долгих разговорах выяснилось, что и родители Венецианова тоже были выходцами из Нежина. Гоголь, по его признанию, «всегда чувствовал маленькую страсть к живописи». Как раз в те годы он ходил в рисовальные классы Академии, так что случай мог свести его с Венециановым и в ее стенах.

Портретироваться Гоголь не любил до болезненности. Избегал после всю жизнь позировать, терпеть не мог видеть свои изображения в печати. То, что он согласился сидеть для портрета — знак несомненного дружеского доверия к Венецианову. Жил Гоголь с 1833 года на Малой Морской в доме Лепена. Надо было войти во двор, подняться по вечно темной лестнице. Там-то и снимал он две маленькие комнатки. Стремясь к новым знакомствам, он завел у себя «чайные вечера». Гости рассаживались на простом диване, стоящем у стены, примащивались у края стола, заваленного книгами. Хозяин, обходившийся без прислуги, сам разливал чай. Возле стола стояло бюро, конторки не было — в те годы Гоголь еще не нажил обыкновения писать только и непременно стоя. В этих комнатках, вероятно, он и позировал Венецианову. О чем только не говорили они во время сеансов! У Гоголя в этих беседах был свой интерес — замыслы обеих его повестей о художниках «Портрет» и «Невский проспект» уже вырисовывались в общих контурах. Ему нужно было живое, трепетное наполнение этих очертаний. Венецианов стал — как явствует из ткани обеих повестей — главным источником живого материала. Венецианову нравилось отвечать на жадное любопытство, ему самому свойственно было такое же скрупулезное, до корня идущее исследование натуры.

Гоголь на расспросы был большой мастак. П. Анненков вспоминал, что он «…мог проводить целые часы с любым конным заводчиком, фабрикантом, с мастеровым, излагающим глубочайшие тонкости игры в бабки. <…> Он собирал сведения, полученные от этих людей, в свои записочки… и они дожидались там случая превратиться в части чудных поэтических картин». Тут же был разговор не об игре в бабки, не о лошадиной стати, а о предмете, волнующем писателя до глубины сердца, — о художественном творчестве. Тем паче — разговор с художником. Больше того — во многом единомышленником.

Гоголь уже тогда, в раннюю пору своего творчества, был жарким сторонником идеи неразрывности морального поведения художника и сути его творчества. Он тоже уже успел прийти к выводу: искусство не праздная забава, и создается оно тоже не для развлечения тех, кто попал в тенета скуки. Искусство — и не роскошь, не украшение. Оно должно содействовать воспитанию человеческой души и, следовательно, преобразованию общества. Искусство может достичь этой высокой цели только тогда, когда писатель, художник основываются на глубоком изучении и осмыслении жизни.

Иван Панаев оставил нам словесный портрет тогдашнего Гоголя. Спервоначалу всех поражал нос, сухощавый, длинный, «острый, как клюв хищной птицы». Одевался он в те поры с претензией на щегольство (недаром он как-то просил знакомых справиться, что стоит «пошитье самого отличного фрака по последней моде»), «волосы завиты и клок напереди поднят довольно высоко, в форме букли». Отмечает Панаев глаза, проницательные и умные, «но как-то хитро и неприветливо смотревшие». В присутствии большого малознакомого общества разговор Гоголя показался Панаеву «неинтересен, касался самых обыкновенных и вседневных вещей». О литературе в подобных обстоятельствах Гоголь не заводил и речи.

С венециановского портрета на нас — вернее, как это свойственно многим его героям, мимо нас — смотрит человек, мало напоминающий довольно неприглядную личность, описанную Панаевым. Единственно общее — франтоватая прическа и щегольской наряд, наличествующие и в словесном, и в литографическом портретах. Оба, Панаев и Венецианов, рисуют и реальные черты Гоголя, и свое собственное восприятие его личности, свое отношение к нему. И тут делается ясным, с какой мягкой симпатией, с какой дружественной приязнью относился к начинающему писателю, уже проявившему свой поразительный талант, старый художник. Большой нос ничуть не напоминает Венецианову клюв хищной птицы. Ему вовсе не кажется, что гоголевский взгляд хитер и неприветлив. Скорее наоборот: в уголках мягких полных губ живет оттенок доброй улыбки. Большие и тоже плавно очерченные глаза смотрят на мир и людей с доверчивой открытостью. Гоголь Венецианова — человек, еще не растративший иллюзий. Так оно и было — ведь он мчался в столицу с горячим воодушевлением, веря, что в государственной службе, коль скоро ты честен и благороден, можно принести немалую пользу любимому отечеству. Пока в его облике нет и следа будущего трагизма и тени грядущих разочарований, тоски, драматического одиночества. Даже первый больной удар судьбы — гром хулы, обрушившейся на него после премьеры «Ревизора», заронив в душу семя сомнений, обиды, горечи, не отразился почти во внешности; во время короткой встречи перед самым отъездом Гоголя за границу Брюллов успел сделать с него карандашный набросок, и Гоголь под брюлловским карандашом бесконечно далек от панаевского восприятия и в то же время очень родствен венециановскому.

Буквально за несколько последующих лет внешность Гоголя изменится почти неузнаваемо. Но вот что интересно: почитатели и друзья писателя предпочитали иметь перед глазами облик молодого, полного надежд и душевной мягкости Гоголя, запечатленный Венециановым. Биограф Гоголя П. Кулиш видел литографию у бывшего однокашника Гоголя, поэта Н. Прокоповича. И. Лажечников в конце 1840-х годов будет упрашивать Венецианова одарить его гоголевским портретом. Лишнего оттиска у художника к тому времени не оказалось, и он поручил своему юному ученику, крепостному подростку Иринарху Васильеву, сделать для Лажечникова копию красками с литографского оттиска. И даже много лет спустя, когда давно не будет в живых ни Гоголя, ни Венецианова, на столе у Николая Алексеевича Некрасова в 1870-х годах будет стоять не какое-либо иное изображение Гоголя — другой портрет или дагерротип, — а литография Венецианова.

Повести Гоголя «Портрет» и «Невский проспект» автобиографичны. Не в буквальном, разумеется, понимании, не в воспроизведении фактов личной событийной биографии автора. Он ровесник своих героев, художников Чарткова и Пискарева. Он как бы вместе с ними ищет свою дорогу в искусстве; отметая или принимая их идеи, он утверждается в собственной позиции. Вместе с тем его повести — отражение состояния русского искусства той поры. На его глазах погибали сбитые с ног суетной тягой к деньгам, прихотям моды молодые дарования. На его глазах в стенах Академии увядал, превращаясь в сухой академизм, когда-то великий и возвышенный классицизм. На его глазах — в творчестве Венецианова и некоторых его питомцев — переживала процесс трудного становления национальная школа русской реалистической живописи. Ей отдает Гоголь свое признание. Он еще не догадывается, что сам является в те годы родоначальником нового, реалистического направления в русской литературе, которое после все станут именовать «гоголевским». Он не может знать, что Достоевский, великий гений России, будет считать себя «вышедшим» из «Шинели» Гоголя… Суть современного литературного процесса ему разглядеть нелегко — он воспринимает его не со стороны, а изнутри, он сам в него целиком погружен. Живопись ему виднее. И вот на материале изобразительного искусства он с горячностью молодого сердца отстаивает принципы, которые лягут в основание его литературного творчества. Родственность этих принципов с венециановскими и естественна и понятна. Писатель выступает воителем за правду и бескорыстие. Он — как Венецианов всем своим творчеством — вопреки Академии, вопреки официальной критике первым громко возглашает: «Нет для художника низкого предмета в природе. В ничтожном художник-созидатель так же велик, как в великом; в презренном у него нет презренного…» К кому еще в те годы, кроме Венецианова, постоянно выслушивавшего со всех сторон упреки в «неизящности», низменности натуры в его картинах, можно было бы приложить эти идеи? Но, как и Венецианов, обыденность Гоголь допускает в искусстве только в поэтическом претворении. В «Портрете» есть образ художника, автора портрета ростовщика. Не боясь погрешить перед истиной, можно сказать, что в нем до осязаемости зримо видны черты самого Венецианова. Гоголь говорит об этом своем герое: «Это был художник, каких мало, одно из тех чуд, которых извергает из непочатого своего лона одна только Русь, художник-самоучка…» Не было в России в ту пору другого живописца, который, не получив академического образования, мог быть назван самоучкой и творчество которого было бы столь значительно, что заслуживало бы наименования «чуда»…

О поразительном совпадении многих точек зрения Гоголя и Венецианова уже довольно говорилось. Поставим рядом для вящей наглядности два высказывания современников о Гоголе и Венецианове. А. Мокрицкий об учителе: «Эти-то внутренности, называемые les intérieurs, до Венецианова мало у нас писались; а если и писались, то при исполнении их довольствовались только одним рисунком, без точного подражания натуре, довольствовались только линиями по законам перспективы… У нас, на Руси, он первый подсмотрел в натуре… волшебство». Этим словом Мокрицкий определяет ту поэтическую одухотворенность, которая отличает венециановские натурные работы. Далее бывший ученик пересказывает наставления Венецианова: «…пиши, что видишь, не мудри… Нарисуй себе комнатку по правилам перспективы и начни писать ее, не фантазируй; копируй натуру настолько, сколько видит глаз твой… помести в ней, пожалуй, и человека и скопируй его так же бесхитростно, как стул, как лампу, дверь, замок, — человек выйдет так же натурален, как и пол, на котором он стоит, и стул, на котором он сидит».