Поэт всегда оставался верен своим принципам, и лучшим свидетельством этого является его заступничество за литератора, с которым он просто не мог быть единомышленником. Фрейлина Александра Толстая (его отдалённая родственница) вспоминает:
«Вот что случилось во время государевой охоты, в зиму 1864–65 гг., в Новгородской губернии… В ожидании, пока все займут свои места, а собаки и загонщики поднимут зверя, государь подозвал Толстого и стал с ним разговаривать — вполголоса, как и следует быть на охоте, и без посторонних свидетелей. И вот тут-то литератор А. К. Толстой, близко осведомлённый о деталях процесса несчастного Чернышевского, решился замолвить государю слово за осуждённого, которого он отчасти лично знал.
На вопрос государя, что делается в литературе, и не написал ли он, Толстой, что-либо новое, А. К. ответил, что „русская литература надела траур — по поводу несправедливого осуждения Чернышевского“…
Но государь не дал Толстому даже и окончить его фразы: „Прошу тебя, Толстой, никогда не напоминать мне о Чернышевском“, — проговорил он недовольным и непривычно строгим голосом, — и затем, отвернувшись в сторону, дал понять, что беседа их кончена»[49].
Почти два года А. К. Толстой провёл в разъездах по Европе, возвращаясь в Россию (Красный Рог, Пустыньку) лишь на короткое время. Получив увольнение, он отправился не в Петербург, а в Париж вместе с Софьей Андреевной. Самым значительным событием этого путешествия стало сближение с Каролиной Карловной Павловой (в девичестве Яниш), без всякого сомнения, самой талантливой из русских поэтесс XIX века, к которой судьба — и прижизненная и посмертная — столь несправедлива.
Современникам Каролина Павлова представлялась комической фигурой; при этом забывалось, что в своё время ей делал предложение Адам Мицкевич, а всеевропейское светило Александр Гумбольдт наслаждался беседами с ней. Свой поэтический дар она определила замечательными словами: «моё святое ремесло» — и они стали крылатыми. Роковую роль в жизни Каролины Карловны сыграло замужество. Мужем её стал известный писатель Николай Филиппович Павлов. Первое время всё шло прекрасно. В своём доме на Рождественском бульваре супруги создали салон, ставший одним из интеллектуальных центров Москвы. Здесь происходили словесные баталии западников и славянофилов, где, с одной стороны, блистали Александр Герцен и Тимофей Грановский, с другой — Алексей Хомяков и Константин Аксаков. Но вскоре этот особняк приобрёл и печальную славу. Павлов был страстным игроком и отнюдь не всегда честным. Со временем его литературная слава отошла в прошлое, уступив место другой — на Павлова стали смотреть как на одного из самых известных московских шулеров. Посыпались доносы. Павлов был арестован, за долги посажен в пресловутую «яму», а затем выслан в Пермь. Злые языки говорили, что всё произошло из-за жалобы Каролины Карловны на мужа. Московское общество отвернулось от неё. Друг Пушкина Сергей Соболевский разразился очередной эпиграммой:
Ах, куда ни взглянешь,
Всё любви могила!
Мужа мамзель Яниш
В яму посадила.
Молит эта дама,
Молит всё о муже:
«Будь ему та яма
Уже, хуже, туже…
В ней его держите
Лет, если возможно,
Хоть бы до десятку,
А там с подорожной
Пусть его хоть в Вятку,
Коль нельзя в Камчатку!»
Для оскорблённой женщины не оставалось иного выхода, кроме как поспешного отъезда за границу…
Знакомство Алексея Толстого с Каролиной Павловой состоялось ещё в 1853 году в Дерпте. Но по-настоящему они сблизились на рубеже 1860-х годов, когда поэтесса жила в Дрездене и до поэта дошли слухи, что Каролина Павлова занимается переводом на немецкий язык его «Дон Жуана». Это стало поводом для возобновления знакомства. Всё, что выходило из-под её пера, приводило А. К. Толстого в восторг. Он писал ей: «Только с Вами я могу погружаться в искусство по самые уши, если позволено так выразиться». В свою очередь и Каролина Павлова питала к нему чувство глубокой благодарности, поскольку, как ей казалось, именно он вновь пробудил её и к жизни, и к стихам.
Спасибо вам! и это слово
Будь вам всегдашний мой привет!
Спасибо вам за то, что снова
Я поняла, что я — поэт.
За то, что вновь мне есть светило,
Что вновь восторг мне стал знаком,
И что я вновь заговорила
Моим заветным языком…
В августе или сентябре 1860 года Алексей Константинович обратился с письмом к Александру II. Это письмо столь замечательно, что его необходимо привести полностью. Оно свидетельствует о том, что проблема, получившая в наши дни наименование «Охрана памятников истории и культуры», всегда была для России болезненной.
«Ваше величество,
Вследствие нового жестокого приступа моей болезни я несколько дней не был в состоянии двигаться и, так как ещё и сейчас не могу выходить, то лишён возможности лично довести до сведения Вашего величества следующий факт: профессор Костомаров, вернувшись из поездки с научными целями в Новгород и Псков, навестил меня и рассказал, что в Новгороде затевается неразумная и противоречащая данным археологии реставрация древней каменной стены, которую она испортит. Кроме того, когда великий князь Михаил высказал намерение построить в Новгороде церковь в честь своего святого, там, вместо того чтобы просто исполнить это его желание, уже снесли древнюю церковь св. Михаила, относившуюся к XIV веку. Церковь св. Лазаря, относившуюся к тому же времени и нуждающуюся только в обычном ремонте, точно так же снесли. Во Пскове в настоящее время разрушают древнюю стену, чтобы заменить её новой в псевдо-старинном вкусе. В Изборске древнюю стену всячески стараются изуродовать ненужными пристройками. Древнейшая в России Староладожская церковь, относящаяся к XI веку (!!!), была несколько лет тому назад изувечена усилиями настоятеля, распорядившегося отбить молотком фрески времён Ярослава, сына святого Владимира, чтобы заменить их росписью, соответствующей его вкусу.
На моих глазах, Ваше величество, лет шесть тому назад в Москве снесли древнюю колокольню Страстного монастыря, и она рухнула на мостовую, как поваленное дерево, так что не отломился ни один кирпич, настолько прочна была кладка, а на её место соорудили новую псевдорусскую колокольню. Той же участи подверглась церковь Николы Явленного на Арбате, относившаяся ко времени царствования Ивана Васильевича Грозного и построенная так прочно, что с помощью железных ломов еле удалось отделить кирпич один от другого.
Наконец, на этих днях я просто не узнал в Москве прелестную маленькую церковь Трифона Напрудного, с которой связано одно из преданий об охоте Ивана Васильевича Грозного. Её облепили отвратительными пристройками, заново отделали внутри и поручили какому-то богомазу переписать наружную фреску, изображающую святого Трифона на коне и с соколом в руке.
Простите мне, Ваше величество, если по этому случаю я назову ещё три здания в Москве, за которые всегда дрожу, когда еду туда. Это прежде всего на Дмитровке прелестная церковка Спаса в Путниках, названная так, вероятно, благодаря изысканной тонкости орнаментовки, далее — церковь Грузинской Божьей Матери и, в-третьих, — Крутицкие ворота, своеобразное сооружение, всё в изразцах. Последние два памятника более или менее невредимы, но к первому уже успели пристроить ворота в современном духе, режущие глаз по своей нелепости — настолько они противоречат целому. Когда спрашиваешь у настоятелей, по каким основаниям производятся все эти разрушения и наносятся все эти увечья, они с гордостью отвечают, что возможность сделать все эти прелести им дали доброхотные датели, и с презрением прибавляют: „О прежней нечего жалеть, она была старая!“ И всё это бессмысленное и непоправимое варварство творится по всей России на глазах и с благословения губернаторов и высшего духовенства. Именно духовенство — отъявленный враг старины, и оно присвоило себе право разрушать то, что ему надлежит охранять, и насколько оно упорно в своём консерватизме и косно по части идей, настолько оно усердствует по части истребления памятников.
Что пощадили татары и огонь, оно берётся уничтожить. Уже не раскольников ли признать более просвещёнными, чем митрополита Филарета?
Государь, я знаю, что Вашему величеству не безразлично то уважение, которое наука и наше внутреннее чувство питают к памятникам древности, столь малочисленным у нас по сравнению с другими странами. Обращая внимание на этот беспримерный вандализм, принявший уже характер хронического неистовства, заставляющего вспомнить о византийских иконоборцах, я, как мне кажется, действую в видах Вашего величества, которое, узнав обо всём, наверно, сжалится над нашими памятниками старины и строгим указом предотвратит опасность их систематического и окончательного разрушения…»
Как видим, Алексей Константинович Толстой отнюдь не замыкался в «башне из слоновой кости». Даже в Париже и Дрездене он внимательно следил за тем, что происходит в России.
Крестьянский вопрос был тем полем, на котором происходили и словесные, и юридические, и законодательные битвы. Как всегда, правящая бюрократия, за которой всегда в России оставалось последнее слово, была непоследовательной. За каждым шагом вперёд следовало топтание на месте, а то и незаметный отход на прежние позиции, примером чего была речь графа Виктора Никитича Панина, председателя редакционной комиссии готовящейся реформы, перед депутатами губернских комитетов.
По поводу этой речи А. К. Толстой пишет Болеславу Маркевичу: «Она очень хороша, особенно её конец: „Господа, мои двери вам всегда будут отворены, но, к сожалению, я принимать вас не могу“. Это напоминает мне, как один начальник, принимая меня и ещё несколько человек в комнате, где не было ни одного стула, обратился к нам, делая рукой округлый жест: „Милости просим садиться, господа“».