[62] совершенно безвозмездно, из одного только интереса к самой трагедии, и по каждому поводу обращался ко всем трудам, заслуживающим обращения к ним, и ко всем профессорам, способным что-нибудь добавить к его собственным познаниям. Именно благодаря Шварцу, Костомарову и Гагарину (вице-президенту Академии художеств), сделавшему эскизы нескольких декораций и наблюдавшему за выполнением тех, которые рисовал не он, постановка „Ивана“ приобрела серьёзное археологическое значение, чего раньше никогда не бывало, и она, как справедливо считают, составила эпоху в анналах нашего театра…
…Я вдруг замечаю, что ничего не сказал Вам об актёрах. Роль Иоанна играл сперва Васильев 2-й, потом Самойлов; это было соперничество, которое публику, так же как и газеты, разделило на два лагеря. Из-за них вступали в схватки, как в Италии в доброе старое время вступали в схватки из-за двух певиц. Годунова играл Нильский. Я остался недоволен Васильевым и не остался доволен Самойловым. А Нильский был, по-моему, великолепен. Публика не разделила моего мнения. Наиболее удачно сыграна сцена с Гарабурдой[63] и народная сцена с Кикиным[64] (Яблочкиным), который был превосходен, да и вся сцена была исполнена с необыкновенной живостью… Любопытно, что публика тоже разделилась на поклонников и на злобствующих хулителей; равнодушных нет. Злобствующие, к числу которых принадлежит полицмейстер, говорят, что пьеса эта крамольная, направленная на поругание власти и на то, чтобы научить народ строить баррикады. Поклонники говорят, что это протест против злоупотреблений властью и в то же время пьеса, ратующая за монархию. Среди зрителей были такие, что с возмущением поднялись и покинули зал до окончания спектакля. Были такие, что смотрели его по 5 раз. Император и императрица смотрели его ещё 2 раза, позвали меня к себе в ложу и наговорили любезностей — сразу же после сцены с Гарабурдой, шокирующей полякоедов. Полякам Гарабурда полюбился, и они не хотят допустить, чтобы он был украинец, а не поляк. Ржевусский утверждает, что происходит по прямой линии от него. Последователи покойного Муравьёва[65] говорят, что пьесу надо запретить. Все красные и нигилисты ею возмущены и что есть сил набрасываются на меня. Признаюсь, что это мне льстит больше всего».
С Ференцем Листом (ставшим к этому времени аббатом) и графиней Каролиной Сайн-Витгенштейн Алексей Толстой познакомился тремя годами ранее в Риме через Каролину Павлову. Он благоговел перед великим музыкантом. В свою очередь Лист проникся большой симпатией к удивительному русскому богатырю, к тому же поэту и заинтересовался его творчеством. В письме Каролине Павловой 22 февраля 1864 года А. К. Толстой пишет: «С тех пор как мы в Риме, мы время от времени видим Листа. Вчера он был даже так любезен, что играл у нас, совсем не заставив себя просить. Он с удовольствием вспоминает время, проведённое вместе с Вами в Веймаре, и хранит о Вас самую лучшую память. Когда я ему сказал, что Вы перевели „Дон Жуана“ и „Смерть Иоанна IV“, два действия из которого были напечатаны, он выразил желание прочесть и то и другое и не раз повторял это в разговоре со мной. Не могли бы Вы прислать мне обе эти вещи… Было бы, я думаю, чрезвычайно любезно с Вашей стороны — собственноручно написать несколько слов, обращённых к Листу, на обложке „Дон Жуана“».
Прочитав два акта «Смерти Иоанна Грозного», Лист загорелся мыслью, чтобы эта пьеса была поставлена в Веймаре; он сразу же написал об этом великому герцогу, и тот благосклонно выразил согласие. Понятно, что возможность увидеть своё произведение на сцене, которая хранила память о Гёте и Шиллере, не могла не польстить А. К. Толстому. Вместе с тем после шумного успеха в Петербурге он со смутной тревогой ожидал, как встретят его творение в одном из самых знаменитых культурных центров Германии.
Премьера была назначена на январь 1868 года. Алексей Константинович вспоминал в статье «„Смерть Иоанна Грозного“ на веймарской сцене»:
«Я приехал в Веймар поздно вечером и на другой же день был приглашён на первую репетицию. С веймарской труппой познакомился я в самом театре. Главного трагика, Лефельда, я знал уже с прошлого года, и как в тот же раз, так и теперь, был поражён его наружностью. Игры его я ещё ни разу не видал, но если бы мне было предоставлено заказать фигуру Грозного по историческим преданиям и по собственным моим понятиям, я не мог бы вздумать ничего лучше. Рост его высок, осанка величественна, голос звучен, выразительные, резкие и подвижные черты страстно-зловещего типа кажутся созданными олицетворять гнев. Где бы я ни встретил этого человека, мне непременно пришло бы в голову: „Вот лицо, подходящее к Иоанну Грозному!“ Характер этого артиста, как я узнал после, вполне соответствует его наружности. Ему на представлении не дают ничего острого в руки; платья шьют на него прочнее, чем на других. Он в моём присутствии подошёл к директору театра, или, как его называют, к гофинтенданту, барону Лону, и сказал ему с озабоченным видом: „Ради Бога, господин барон, не велите в сцене с Гарабурдой давать мне металлического топора, или я не отвечаю ни за что!“ Исторический посох Иоанна, с железным концом, был для него нарочно сделан тупой. Впоследствии я имел случай убедиться, что эти предосторожности не излишни. Но, несмотря на свою страстность, г. Лефельд человек совершенно благовоспитанный, образованный и в высшей степени добросовестный. Это качество он разделяет со всею веймарскою труппой, и я на первой же репетиции был поражён той совестливостью, тою любовью и тем глубоким уважением к искусству, которыми проникнут каждый из артистов. Какие бы ни были их личные отношения между собою, отношения эти забываются и исчезают пред общим делом. Искусство есть для веймарских артистов как бы священнодействие, к которому они готовятся, каждый по мере сил».
Конечно, возможности немецкого провинциального театра были далеко не те, что у русских императорских театров. Труппа была малочисленной, и поэтому одному актёру приходилось выходить на сцену в разных ролях три или даже четыре раза на протяжении спектакля. Как уже сказано, А. К. Толстой послал Каролине Павловой эскизы костюмов, сделанных Вячеславом Шварцем, и по ним были пошиты костюмы для нового представления. Кстати, сам художник также приезжал в Веймар и остался доволен работой. Правда, однажды Алексей Толстой обнаружил в театральной мастерской с десяток каких-то отороченных мехом тюрбанов. На его недоуменный вопрос костюмер ответил, что ими предполагается украсить головы статистов в сцене приёма Иваном IV Гарабурды. Толстой сказал, что при русском дворе ничего подобного не носили. Костюмер удивлённо заметил, что эти тюрбаны по-настоящему восточны и уже ранее использовались при постановке «Деметриуса» Шиллера (неоконченной пьесы о Дмитрии-самозванце). По требованию Алексея Константиновича они были убраны подальше в кладовую. Декорации также были бедными и представляли собой пригнанные коллажи из декораций других спектаклей. Но положение, в конце концов, спасла талантливая и добросовестная игра актёров. Лефельд был превосходен.
После премьеры Толстой писал Листу: «Испытываю сейчас внутреннюю потребность написать Вам, чтобы сказать, что мне принесла счастье царящая в Веймаре духовная атмосфера, которая исходит от Вас. В течение недели, что я нахожусь здесь, я много думал о Вас, думал с чувством дружбы и благодарности (поверьте, это не пустая фраза), и если я прежде всего Вам обязан принятием на веймарскую сцену моей трагедии „Смерть Иоанна“, то мне также приятно думать, что той магнетической силе, которой Вы подкрепили Вашу рекомендацию, я обязан действительно неожиданным успехом этой пьесы при первом её представлении. Состоялось оно в четверг, 30 января. Театр был переполнен, любопытных было больше, чем мест, и после окончания первого акта аплодисменты уже не прекращались. Меня несколько раз вызывали и оказали мне приём, который не могу назвать иначе, как триумфом… Послезавтра я уезжаю к жене в Петербург. Но прошу Вас писать нам. Вы и так слишком заняты, но думайте иногда о нас, любящих Вас сильнее, чем это можно выразить словами».
Следствием успеха в Веймаре стало то, что А. К. Толстой получил предложения о постановке «Смерти Иоанна Грозного» из Лейпцига и из венского Бургтеатра.
Вторая пьеса трилогии «Царь Фёдор Иоаннович» давно уже стала одним из популярнейших произведений русской драматургии. Как уже сказано, она была начата сразу же после завершения «Смерти Иоанна Грозного», но писалась долго и мучительно на протяжении последующих трёх лет. А. К. Толстому не сразу удалось выстроить чёткую архитектуру пьесы; он создавал сцену за сценой, находил их лишними и безжалостно зачёркивал. Впоследствии в письме А. М. Жемчужникову он признался, что, казалось бы, завершив пьесу, он её забраковал и полностью переписал. Этот первоначальный вариант «Царя Фёдора Иоанновича» до нас не дошёл; очевидно, что он резко отличался от окончательного текста.
Содержание этой драмы вкратце таково. Ивану Грозному наследовал слабовольный и мягкосердечный сын Фёдор. Фактически правил страной шурин царя Борис Годунов, твёрдой рукой продолжавший политику создания сильного централизованного государства. Но боярский сепаратизм всё ещё давал себя знать. Недовольные бояре считали, что Борис Годунов обязан своим положением исключительно тому, что его сестра Ирина является царицей. Пользуясь тем, что царский брак бездетен, они делают попытку развести царя Фёдора с царицей Ириной, а в жёны предложить ему племянницу боярина Ивана Петровича Шуйского княжну Мстиславскую. Клан Шуйских становится во главе заговора. Царь Фёдор безуспешно пытается помирить обе стороны. В конце концов Борису Годунову удаётся переиграть своих противников. В разгар его борьбы с заговорщиками приходит трагическая весть из Углича. Малолетний сын Ивана Грозного от брака с Марией Нагой царевич Дмитрий погибает при невыясненных обстоятельствах. По официальной версии, он болел эпилепсией и во время припадка упал на нож. Вопреки этому молва приписывает Борису Годунову организацию убийства царевича, поскольку он